Гибель Марины Цветаевой
Шрифт:
Что бы ни утверждали иные знатоки, пытающиеся поставить тут точку, всякий раз получается лишь запятая — или многоточие.
Загадка Елабуги остается; быть может, она останется навсегда.
Так не будем и делать вид, что тут все уже ясно. Хотя бы потому, что есть подозрение: если объявить «елабужский период» в биографии поэта проясненным, это может оказаться на руку тем, кто знает о нем больше, чем мы с вами.
Вот почему я вижу смысл в том, чтобы пристальнее вглядеться в последние дни Цветаевой. И обозначить неясности, сформулировать вопросы, на которые сегодня еще нет ответов. Тогда со временем они могут обнаружиться. Расчистим же для них место.
Все, кто встречался с Мариной Ивановной
Причин для этого было достаточно и до 22 июня. И все же нападение Германии и стремительное продвижение гитлеровских войск в глубь страны Цветаева, по свидетельству многих, восприняла как глобальную катастрофу с почти предрешенным исходом. Судьба Чехословакии и быстрое падение Франции оставались для нее незажившими ранами сердца. В Праге и Париже жили близкие ей люди и зримо стояли перед ее глазами места, где она радовалась и тосковала, мучилась над недающейся строкой и версту за верстой вышагивала по всем тропинкам и улочкам. Теперь все они — и знакомые лица, и холмистые предместья Праги, и уютные кривые переулки Медона — утонули в тени безумного фюрера.
Ей могло иногда казаться — с ее-то отношением к мифу как к закономерности бытия, проступающей сквозь быт! — что это ее саму неумолимо настигает цокот копыт того коня со Всадником, от которого некогда тщетно убегал бедный Евгений. Теперь этот цокот был слышен уже в Москве…
В середине июля 1941 года Цветаева проведет двенадцать дней за городом, вблизи Коломны, на даче у своих литературных друзей.
Но с 24-го она снова в Москве.
Уже начались налеты немецких бомбардировщиков на столицу, ежедневно ревут сирены воздушной тревоги; в домоуправлениях формируют отряды, дежурящие на крышах домов во время налетов, чтобы гасить зажигательные бомбы. Город неузнаваемо преобразился: окна домов перекрещены полосками из газетной бумаги, чтобы не вылетали стекла от воздушной волны при взрывах бомб. На многих перекрестках висят «тарелки»-громкоговорители, по вечерам в небо поднимаются громоздкие глыбы аэростатов.
В эти дни Цветаеву часто встречают в скверике перед «Домом Ростовых» на улице Воровского (бывшей Поварской), где разместилось правление Союза писателей. Тут некогда молодая Марина слушала вдохновенные речи Андрея Белого, выступавшего перед «ничевоками». А теперь здесь толкутся московские литераторы, жадно узнавая друг от друга новости — фронтовые и городские.
И настойчивым рефреном то в одной группе, то в другой звучит слово «эвакуация».
Первый эшелон московских литераторов и их семей отбыл из Москвы еще 6 июля. То есть в тот самый день, когда военная коллегия Верховного суда вынесла смертный приговор Сергею Эфрону.
Теперь составлялись списки тех, кто поедет следующим эшелоном. Ближайший уходил 27-го.
Цветаева спрашивает совета чуть ли не у каждого, с кем она хоть мало-мальски знакома: уезжать или оставаться?
А если уезжать, то куда? И с кем?
Ей был необходим спутник-поводырь даже в те далекие тихие дни, когда она приезжала из чешской деревни в Прагу по делам. Как же было не искать теперь кого-нибудь, с кем можно решиться на то страшное-неведомое, что называлось словом «эвакуация». Слишком хорошо она знала свою непригодность ко всем сферам практической жизни, где надо «устраиваться», хлопотать и добиваться.
Между тем в эти дни испытаний около нее нет человека, кто бы за нее мог решить и сделать, что нужно. «У меня нет друзей, а без них — гибель», — записывала Марина Ивановна в рабочую тетрадь еще в мае сорокового года. За год ситуация не изменилась.
Знакомых много. Но «многие» в таких ситуациях синоним «никого». Ибо нужен один — и совсем рядом.
Муру, правда, уже шестнадцать лет, он умен, начитан, но меньше всего пригоден к тому, чтобы стать опорой матери. И в этом она виновата
сама, она не дает ему выйти из детства: опекает, как несмышленыша, запрещает, разрешает. И совершенно теряется, когда он своевольничает. А теперь еще он влюблен и слышать не хочет об отъезде. Вечерами гуляет со своей знакомой девятиклассницей, а во время налетов иногда дежурит на крыше.Эти дежурства — чуть ли не главное, что заставляет Цветаеву торопиться с отъездом: она страшно боится за сына.
Да как же и не бояться? Боялась бы, если бы и вся семья была рядом.
Но теперь он остался у нее один.
Пастернак почти все время под Москвой, в Переделкине; Танечка Кванина, преданная, добрая, милая (Цветаева с ней сблизилась год назад в Голицыне), не появлялась уже больше месяца. Ей нельзя даже и позвонить: у нее нет телефона. Николай Вильмонт ушел в ополчение, Тарасенков на фронте с первой недели войны. Авторитет же новых знакомых в тех проблемах, какие теперь надо решать, для Цветаевой неубедителен. Она не слишком доверяет даже искренне преданному ей молодому поэту Ярополку Семенову — слишком случайно и внезапно он появился на ее горизонте. «Почему он ко мне так хорошо относится? — спрашивает она у Алиной подруги Нины Гордон. — А может быть, он из НКВД? [21] »
21
«Воспоминания», С. 447–353.
Нине Гордон, как и Самуилу Туревичу, Цветаева несомненно доверяет. Вместе с сестрой мужа Елизаветой Яковлевной это самые близкие ей люди. Но у них у всех свои беды, хлопоты, службы. Да еще и телефоны не работают как раз тогда, когда надо принимать быстрое решение.
Каждая бомбардировка заставляет ее испытывать настоящий ужас. «Я думала, что я храбрая, — говорит однажды Марина Ивановна Шур-Гельфанд, живущей в одной квартире с Лилей Эфрон, — а оказывается, я страшная трусиха, панически боюсь налетов…»
Соседка Цветаевой по квартире на Покровском бульваре — не та, которая враждовала с Мариной Ивановной, другая: Ида Шукст, тогда еще ученица десятого класса, дочь уехавшего на Север инженера, — вспоминала, как однажды во время воздушной тревоги она оказалась в бомбоубежище своего дома.
Рядом сидела Марина Ивановна — закаменевшая как изваяние, прямая, с руками словно приклеенными к коленям, с немигающим взглядом, устремленным перед собой. Ида совершенно не могла на нее смотреть, так было это тяжело, и постаралась больше не ходить в убежище вместе.
Но постоянное внутреннее напряжение было заметно в Цветаевой и в относительно спокойные дни. Она была как перетянутая струна, вспоминала И.Б.Шукст-Игнатова; опасно было любое неосторожное прикосновение. «Видно было, что она все время сдерживалась, нервное истощение ее было на пределе». И не было никакой разрядки этого напряжения.
К ней приходили, но нечасто. И во всяком случае, Ида не запомнила ни одной женщины. А значит, не с кем было хотя бы на время расслабиться, сбросить душевную тяжесть: «все было в себе, все за внутренней решеткой, и оттого нервный срыв был всегда рядом…» [22]
22
См. Приложение II.
Цветаева с сыном уедет из Москвы 8 августа.
В самый канун отъезда она посетила Эренбурга, вернувшегося из Франции год назад. Достоверных сведений о том, как именно прошла последняя встреча этих людей, некогда связанных сердечной дружбой, у нас нет.
Есть не слишком достоверные.
О свидании рассказывает со слов Мура в своей книге «Париж-Гулаг-Париж» Дмитрий Сеземан. Других источников нет, и остается только надеяться, что хотя бы общая тональность этой встречи не искажена слишком сильно.