Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гибель всерьез
Шрифт:

Зеркало повернулось, окончательно повернулось — и в нем кровь… Сколько бы я ни колебался… как бы ни пытался отогнать, как мух, неотвязные мысли, они возвращаются и роятся вокруг меня. Я переполнен их жужжаньем. Они заслонили от меня все. Я заблудился в этом гудящем лабиринте. Не слышу ничего другого. Глух ко всему, кроме биенья крови, толчков безжалостного сердца. Он или я. Я или Антоан. И в зеркале передо мной — лишь Антоан, невинный Антоан. Жертва. Глупо убийце раскисать перед собственной жертвой. Но жертва так на него похожа — такой же человек, из плоти и из крови… не надо слишком пристально смотреть — не то увидишь собственные глаза, почувствуешь свое дыхание, биение своего сердца. Какой же я трус!

Чтоб найти силу убить — силу руки и силу духа, — что надо сделать? Как нанести удар собственному отражению? Волнуется моя разделенная надвое кровь… Антоан, брат мой, мое подобие… Я боюсь удара, который рассечет нас, словно

близнецов, родившихся с одним сердцем, нож вонзается в анастомоз души, больно ли было ногам Петера Шлемиля, когда дьявол отделил от них его собственную тень. Мне нужно восстановить себя против себя другого, озлобиться, напитать свою ненависть, отыскать различия. И мало-помалу, подспудно — слишком живо еще во мне эхо «Карнавала», музыки, не знающей жалости, властные аккорды, жестокая точность Рихтера — мной овладевает мысль: в следующем произведении Антоана найду я оправдание моего поступка, он перестанет быть братоубийством, я окончательно удостоверюсь, что Антоан — совсем не я, что он другой, он — дикий зверь, с которым надо покончить, что в любом случае он мне чужд, да-да, постепенно стал чужим, возможно, потому что писал и жил, все больше отделяясь от меня и обретая собственную личность… он человек другой породы, мы уроженцы двух воюющих стран, и, значит, у меня есть право убить его, больше того, это стало моим долгом, неважно как, не право, а долг, убить свирепо, хмелея от его боли, осыпать яростными ударами, забить, изорвать, уничтожить. Тот, кого я убиваю, должен дорого заплатить за то, что он чужой, иной, чем я, что он уже не я.

Что я говорю? О чем думаю? Где найти прощение или подтверждение? Красное пятно тихонько расплывается во мне: дозревает идея. Третья история. Из красной папки. Она возмутила меня своим вымученным фальшивым ёрничеством и, главное, открыла глаза на то, как далеко развели нас с Антоаном прожитые годы. Итак, «Эдип». Я перечитаю «Эдипа» и найду причину для смертоубийства.

А из соседней комнаты вдруг хлынул поток, дерзким вызовом — звуки электропианино и голос, удивительно напоминающий перезвон хрустальных колокольчиков. Слова:

Куда, куда спешит

Индуска молодая,

Когда луна висит,

Среди мимоз сверкая?..

[149]

исчезают, драма не нуждается в смысле, поет душа, избавившаяся от оков, от стихоплетства, оперы, от Лео Делиба, от всего на свете, звук все выше, выше диапазон женственности, озарение, не нуждающееся в словах торжество гармонии… О, Боже! Поет ли Дездемона или Лакмэ — тебе, тебе одной, Омела, открываются выси, недоступные мне подобным… выси, которых я могу коснуться лишь с твоею помощью.

Третий рассказ из красной папки

Эдип

Die Leiden scheinen so, die OEdipus getragen, als wie ein armer Mann klagt, dasz ihm etwas fehle… H"olderlin[150]

Сделалось прежде, чем было помыслено. Человек погиб до того, как его решили убить. И жизнь убийцы переменилась, все в ней приобрело другой смысл, возникло иное будущее, как будто текст переписали заново.

Зачем идти утром на службу? Чему служат конторские бумаги? Иной стала подоплека каждого шага. Общение с людьми затаило зерно абсурда. В любой фразе мерцал тайный смысл, все они стали маской, напоказ одетым платьем, способом затаиться. Слово утратило присущую ему природу, оно не сообщало, а скрывало.

Некоторые человеческие чувства явно устарели. Конечно, молниеносная смерть появилась не вчера, так же как стремление убийцы замаскироваться. Но что-то в нашей душе уже не соответствует ритму пеших и даже велосипедных прогулок. Привычка завтракать в Нью-Йорке и сейчас же возвращаться обратно отражает современную стремительность ума. При этом главное не скорость, а медлительность, с которой мы осознаем свершившуюся перемену: жизнь уподобилась счетной машине, человек получает готовый результат, прежде чем успевает выписать цифры и подвести черту.

Происходило же все в серо-бежевом городе, куда внезапно нагрянула весна, ошеломляя яркими красками, необъятным небесным сводом, синими тенями на улицах. Одежда показалась лишней, на авансцену вышли женщины, работяги сбросили грубые свитера, и в новой Кане Галилейской множились и множились парочки. Какие только огни не играли в глазах, в витринах, на крышах. Полыхали новые рекламы, бесстыдно ратуя за весну. Все до одного прохожие казались беззаботными туристами. Нет больше смысла таить от вас, что происходило

все в Париже.

«И если я, — размышлял новоиспеченный убийца, — сам того не желая, а вернее, не успев пожелать, обмозговать, помучиться, — взял и убил… то, стало быть, это убийство непреднамеренное или вообще не убийство, а несчастный случай. Убийство по оплошности. Но в чем состояла моя оплошность? В том ли, что я зарядил револьвер, или в том, что не поставил его на предохранитель, что вытащил его, грозил им, уперев ствол в область сердца, или в чем-то совсем другом? Разве не должен существовать побудительный мотив для того, чтобы осуществилось преступление? Я ищу его и не нахожу, у меня на него просто не хватило времени. Конечно, постфактум, можно какой-нибудь придумать. Вообразить, нафантазировать. Однако у меня и постфактум не выходит, воображения, видно, маловато, редко, видно, детективы читал. Но главный-то ужас в том, что судьи наверняка до ушей напичканы всякими детективами и побудительные мотивы так и кишат у них в голове».

Крепыш с приятной, но неприметной наружностью, он перешагнул за тридцать. А в этом возрасте мужчина озабочен тем, чтобы каждый день доказывать свое мужское достоинство, иначе не заснет всю ночь. Вот и его занимал только этот предмет. И зачем вдруг было убивать незнакомого человека, да еще сразу после обеда, когда особенно неймется и можно без помех гулять по улицам и глазеть на хорошеньких девушек? Откуда же мне знать, если он не знает сам.

Несколько позже, когда о событии написали в газетах, у него появилась возможность довольно непринужденно обсуждать его с малознакомыми людьми, он стал высказывать предположения, взятые с потолка, — что-то вроде крючка, наживки: проверить, не клюнет ли рыбка на червячка, да и насколько леска крепка. Собеседники охотно вступали в разговор, высказывали свои мнения, сомнения, пожимали плечами от недоумения, словом, полным ходом репетировались будущие прения — встать, суд идет! Начал с гипотез правдоподобных и гладких — такие никого не возбуждали и не убеждали. Дальше — больше, пошли дерзкие и рискованные, с психологической подкладкой — на них-то люди оказались падки: «постойте-ка, тут что-то есть!» Но однажды убийца поговорил с человеком, чья молодость пришлась на предвоенное время, и на крючок поймали его самого. Собеседник его был банкиром, любившим чтение и свою смазливенькую подружку. В 1935 году, накануне Народного фронта, ему было лет двадцать. Все тогда увлекались Жидом. И вот он предположил, что речь в данном случае идет об убийстве без побудительного мотива, так сказать, бескорыстном. «Богатая мысль», — вежливо отозвался наш убийца. А про себя восхитился: кто еще, кроме золотого мешка, мог обрадоваться, что хоть в преступлении не замешана корысть?! По крайней мере, поначалу.

Что же до нашего убийцы, то ему исполнилось шесть лет, когда мы потерпели поражение, и, стало быть, одиннадцать, когда победили, восемнадцать ко времени битвы на равнине Дьен-Бьен-Фу, а в армию, отсрочив ее студенческими годами, он попал в 1959, едва-едва успев избежать Алжира. Он читал кое-что из Камю, ничего из Честера Хаймса[151] и лучше всего был знаком с Мики и Тэнтэном[152]. «Бескорыстное преступление» он трактовал то так, то этак, пока не раздобыл у галантерейщицы, которая приторговывала и книгами, «Плохо прикованного Прометея» и не изучил по «Подземельям Ватикана»[153] историю Амедея Флериссуара, уверившись наконец, что его случай не имеет ничего общего с преступлением юного Лафкадио. Потому что у Жида преступление, хоть и бескорыстное, продумано заранее, то есть, осуществляясь случайно, в ситуации, позволяющей ему считаться непредумышленным, оно было все-таки результатом философского предумышления и составляло необходимый элемент системы: убийство было, так сказать, готово, завернуто, положено в боковой карман и снабжено этикеткой: «бескорыстное». А раз так, делать нечего, приходилось его совершать. Впрочем, вернемся к началу нашей истории.

Итак, герой переходит площадь перед вокзалом Монпарнас — ее сотрясают отбойные молотки, вокруг все перегорожено красно-белым щитами, мостовая снята, под ней песок — и вдруг он видит идущую по тротуару, чуть дальше «Эльзасского пива», юную девушку в замшевых брюках с длинными, до пояса, светлыми волосами, со стянутыми ремешком книгами под мышкой и забывает на миг свое незавидное положение: покойника, брошенного посреди улицы, полицию, занятую фотосъемкой и обмерами, опросами и версиями, — и разглядывает только округлую шею и подрагивающую, пожалуй, несколько скороспелую, грудь. Будь ты хоть трижды опытным, а как заговорить с таким цветочком, сходу не сообразишь — это тебе не незнакомца грохнуть за здорово живешь. Он произносит про себя для пробы две-три любезных фразы — чистый девятнадцатый век. А тем временем шустрый двадцатого века блондинчик уводит малышку, тут же, со всем новомодным бесстыдством, обняв ее за плечи.

Поделиться с друзьями: