Гибель всерьез
Шрифт:
Я говорил уже, что моя история может показаться неправдоподобной. Раз Антоан не существовал независимо от меня, как он мог беседовать с другими или со мной? Однако это противоречие, это нарушение логики всплыло не сразу. Впервые я обнаружил его, когда был занят трехстворчатым зеркалом, то есть во времена фильма Собачковского, вскоре после Мюнхена, и, поверьте, поначалу не придал особого значения этой аномалии, позволил ей укорениться — возможно, как раз потрясение от событий внешнего мира тому способствовало. Или мне не хотелось вдумываться в несуразицу происходящего… так или иначе, но прошло двадцать шесть лет, было прожито все, что нам выпало с 1934 по 1964 год, и только тогда я окончательно осознал: игра перестала быть игрой и вышла из-под моего контроля. Это случилось, когда я очутился перед необъяснимым фактом, что свидетельствовало о двуличии Антоана… но что я такое говорю? Разве это не я веду двойную игру с самим собой? Нет-нет. Для того чтобы Омела прочитала без моего ведома вторую историю из красной папки, Антоан должен был жить своей, независимой и неведомой
Но с той минуты, как Антоан стал существовать сам по себе, покончить с ним уже значило не просто прекратить игру, затеянную когда-то с Омелой, а уничтожить живое существо, осуществить настоящее, хотя непостижимое убийство, пролить кровь. Не смейтесь надо мной. Я не Эдип с улицы Мартир… я никого не убивал, даже мысленно, как многим случается в гневе, — никогда! Я не мистер Хайд, и если с большой натяжкой мог вообразить себя Яго, то вовсе не потому, что поступал, как он. Убить. Физически убить, вы можете себе это представить? Конечно, бывает, во сне… но кто отвечает за свои сны?!
Мне никогда не казалась забавной, скорее смущала, манера некоторых писателей говорить о своих героях, как о живых людях, называть их по именам в разговоре с вами или со мной, пользуясь настоящим временем. Меня коробила их уверенность в том, что ими произведены на свет полноценные существа, которые живут теперь своей жизнью вне книги, обладая полнотой реальности для всех нас. Но если мой собственный герой сбежал от меня без моего ведома, можно ли предоставить ему свободу действий, позволить жить своей собственной жизнью среди людей? И ответствен ли я за его поведение? Родители по плоти, когда их дитя утратит разум или совершит преступление, вправе скорбеть и только — от их воли не зависело, каким он будет. Я же по-иному ответственен за Антоана. Что бы ни случилось, я не могу препоручить его врачу или суду. Я обязан предотвратить любое несчастье и неожиданность. Непредсказуемый Антоан может сделать что угодно. Мой долг не допустить этого, средства выбирать не приходится.
Но одно дело — творить в воображении, и другое — уничтожить рожденное воображением творение. Даже так, как это обычно делается в книгах. Если развитие романа требовало уничтожить героя, которого я же выдумал, отнять подаренную ему жизнь, это всегда казалась мне сродни убийству. Реалистичность — сомнительное основание, чтобы укорачивать жизнь детищу моего разума. В жизни-де люди умирают… Странно, почему писатели никогда не пытались бунтовать против закона природы и не дарили бессмертия тем, кого произвели на свет? Мы должны были бы творить только богов. Не возражайте мне. Все это я знаю и без вас. И сам могу сказать вам то же самое. Что ж, вызывайте к жизни, скажем, рабочих, и пусть они у вас падают с лесов на стройках и задыхаются в шахтах! Писатель беспрепятственнее других наслаждается человекоубийством. Чего ему, собственно, опасаться? Гёте не обвинили в убийстве Вертера, не отдали под суд и Стендаля из-за Жюльена Сореля. Кто, кроме писателя-убийцы, пользуется безнаказанностью? Никто не поставит ему в вину удовольствие, с каким он убивает, смакование убийства, наслаждение подробностями агонии. У меня же, если я убью Антоана, хотя бы будут смягчающие обстоятельства: ведь это, бесспорно, будет убийство на почве любви.
Ничего бы не было, ничего не объяснить без Омелы. Так что если я убиваю Антоана, то не я один ответственен за его жизнь. И за его смерть.
* * *
Если написанное мной останется на бумаге, если не вымараю, не порву и не сожгу этой моей исповеди, я бы хотел, чтобы она сыграла роль не обличения, а оправдания. Все в ней должно быть ясно и однозначно. Если я и убивал Антоана — когда я его уже убью, — то меня никак нельзя считать убийцей. Как это? Ваш вопрос — лучшее доказательство: вы не до конца поняли, о чем я говорю, я оставил множество темных мест, напустил тумана…
Ну так вот. Я не могу быть убийцей, потому что Антоана не существует. И никогда не существовало. Теперь выражаюсь ясно? Он реален только на словах. Слышите? Я говорю: «убить его», но это значит уничтожить слова, стереть написанное, исправить текст, и ничего больше. Какое же это убийство, если вычеркиваешь героя из романа или пьесы? Я знавал людей, для которых подобное изъятие было своего рода дипломатической процедурой, им не хотелось расставаться с эпизодом, запечатленным на фотографии, документ свидетельствовал об определенном факте, и они не хотели лишать себя свидетельства, однако сбоку или сзади улыбался тот, кто теперь стал врагом. Разве можно оставлять его в ряду других лиц, которые пока еще в чести? В фотографии то, чем в литературе занимается редактор и корректор (современные чудовища, обрушивающиеся на голову писателя и норовящие отхватить куски там и тут, — они бы и эту скобку охотно истребили), делает ретушер: словечко, надо признать, весьма деликатное, хоть и отдающее лицемерием. Так вот, ретушер и убирает того человека, чье присутствие стало для вас стеснительным, подчищает историю, выметает сорные секунды из вашей жизни, этакий пылесос, всасывающий все оказавшееся лишним. Еще недавно, когда техника не было столь совершенной, на месте нежеланного оставалось нечто вроде ауры, намек, наводящий на мысль о призраке. Но в наши дни техника выше всяческих похвал, и я уже видел фотоснимки, на которых если переделка и заметна, то уж никак не по вине ретушера: как красиво он восстановил
задний план, как умело придал фактуре зернистость, порой ему даже удается продолжить руку или спинку стула… не его вина, если нарушилось равновесие (целое его не касается, ему доверили крамольный уголок, ведь и хирург, избавляющий вас от бородавки на лице, не обязан заодно выпрямлять ваш курносый нос). А если этот дисбаланс не дает вам покоя? Что ж, дело ваше. Все бывает. Ретушер, выполняющий такое задание, напоминает скорее палача, чем убийцу. И то лишь в переносном смысле. В литературе та же работа производится даже не с материальным документом, а с материей воображаемой; предположим, Флобера перестал бы устраивать мужа в «Воспитании чувств», и он бы убрал его, кто же стал бы всерьез его обвинять! Помилуйте! Предположим, что мы нашли бы первую редакцию, то есть ту, которую знаем, — мы можем обсуждать мастерство и уместность ретуши, но не сочтем же Гюстава убийцей. Или хотя бы фальсификатором.В моем случае все было бы еще проще. Все, что говорит и делает Антоан, я стал бы говорить и делать сам, ходил бы и на собрания, и на съезды являлся, почему бы и нет? Вы думаете, я стану темным пятном на фотографиях, не впишусь в групповые снимки? Ну, это уж прямое оскорбление.
Итак, Антоана нет, запомните хорошенько. Моя непоследовательность виной всем несуразностям истории, которую вы только что прочитали. Писательские огрехи, и ничего более. Несуразности. Вы же простили Антоану, то есть мне, что, запамятовав, мы спутали один эльзасский городок с другим. Моя вина, каюсь, в том, что я слишком серьезно отнесся к разным сторонам своей персоны и создал целых двух героев из одного себя, что, собственно, свойственно всем писателям. И теперешняя моя ретушь лишь говорит об искреннем желании избавить читателя от заблуждения, в котором сам я поначалу не видел никакого зла. Так что кончено: Антоана нет и никогда не было.
Исчезновение его улаживает, заметьте, и все, что связано с ревностью. Невозможно ревновать к тому, чего нет. Хм… да, конечно, но все-таки… Я уже заметил, что ревность для вас — что-то весьма отвлеченное. Но, ревнуя, ревнуешь к призракам, снам, молчанию, и, может быть, утверждение «Антоана не существует» — только способ не слишком ревновать. Стоп — если вам показалось, что последней фразой я возвращаюсь вспять, вы ошибаетесь. Антоана нет, и точка.
Его нет. Разве он заслоняет отражение, становясь между вами и зеркалом? Нет, он в нем не отражается. Он потому и не видит себя, что просто не существует. Как вы вообще могли поверить в такие вещи, допустить хоть на минуту, что Антоан действительно есть? Я из кожи вон лезу, доказывая, что я писатель-реалист, а значит, как бы мы ни истолковывали моего героя, но если он не отражается в зеркале, то как он может существовать в реальности?
Однако я должен сказать, что с точки зрения реализма в уничтожении Антоана, пусть на словесном уровне, есть некоторая некорректность. Я не о том, что уничтожить то, чего нет… не в этом дело. А в том, что с точки зрения современного реализма я лишаю роман положительного героя. Потому что сам я на эту роль претендовать не могу. Моим положительным героем был Антоан. А как же без положительного героя? Как будто выходишь на публику голым. И как раз тогда, когда я справился с иллюзорностью моей истории и вернул ее… куда? — в берега, в бережки, в русло традиционного реализма, самого что ни на есть стандартного, похожего на добротное готовое платье. И тут — на тебе: остался без Положительного Героя. Речь идет, заметьте, уже не о том, что без берегов, бережков и порожков, а о том, что без П. Г. — вот о чем! И невольно приходит в голову следующее умозаключение: Антоан не существует именно потому, что он герой положительный; или даже еще похлеще: доказательством его несуществования является то, что, если бы он существовал, он был бы положительным героем. Ну и ну. Видали, что получилось. Жуть.
Дело в том, что моя книга — роман о реализме. Современном, разумеется. Его трудностях, противоречиях, проблемах. Неужели не заметили? Но, конечно, и о ревности тоже. О многообразии человеческой личности. Да, безусловно. Но в первую очередь, в самую первую. По крайней мере, вот на этой странице. Роман о реализме, повторяю вам. В котором, может быть, Положительный Герой и есть сам реализм? Ах, дети мои, оставьте меня в покое с вашим П. Г.! Ответьте лучше — так или нет: главное, определяющее в реализме — современность? Современность. Стало быть, герой должен быть сразу и современным, и положительным, но кто не знает, что роман, совершенно реалистический сегодня, спустя полгода перестанет быть реалистическим, потому что все считавшееся положительным на прошлой неделе, как для героя, так и для его сограждан, перестало быть таковым в связи с кризисом министерского кабинета? Если не реализм, то реальность уж и впрямь без берегов. В наши-то дни. Но и она может войти в русло, заметьте себе это. И значит, реализм, чтобы соответствовать предъявляемым ему требованиям, должен опираться не на современную реальность, а на реальность будущего и должен быть, воспользуемся новым термином, реализмом гадательным. Я не против. Надо только настроить инструмент.
Антоана, стало быть, нет. Ну а я? Я-то есть, но хоть буду кричать во весь голос, кого и в чем это убедит? Вы написали роман, скажут мне, о человеке, которого нет, и претендуете название реалиста? Меня осудят. А если вы не хотите осуждения, то поступайте, как поступают все: не пишите книг, не пишите! Если не писать, то все ваши глупости исчезнут бесследно, а если однажды их выскажет вслух какой-нибудь одержимый, то вы с полным правом опрокинете из окна ему на голову ночной горшок с актуальнейшим содержимым.