Глас Огня: На затопленных равнинах
Шрифт:
Они скрылись из виду, и я сажусь обратно на берег, возвращаюсь к рыбе. Представляю, как они расскажут друзьям о птице, что выше человека, вся зеленая, бродит по трясинам на высоченных ногах и издает жуткие вопли. Я хохочу с набитым холодной рыбой ртом, жирные капли разлетаются по бороде и камышовому оперению.
Немного погодя замолкаю, потому что одинокий смех звучит здесь страшно. Съедаю рыбу до костей.
В тот день по дороге в поселение на холме я думал о жене, о своей первой жене. Странно, но ее тоже звали Салка. Я знал ее с детства, когда мы играли в салки-целовалки на полях Хоба, о которых ходили слухи, что там живет приведение убитого мальчика. Однажды я сказал
Потом впереди показался холм, на вершине которого клубился дым от костров, и от мысли о доме я зашагал быстрей. Перед уходом я не успел попрощаться с сыном и решил, что буду играть с ним между хижин весь вечер, пока Салка варит нам самую жирную рыбу, заполняя лачугу вкуснейшим запахом.
На полпути к поселению я вдруг понял, что вокруг тихо.
Бросаю пятнистые белые рыбьи кости в реку, где они булькают и тонут. Представляю, как они уплывают от меня под водой, а потом воображаю, что в реке нет ничего, только рыбьи скелеты скользят, плавают и прочесывают течение обнаженными ребрами. Затем вновь бреду вниз по течению к своей семье. Я чувствую странную тоску и хочу скорее увидеть родных.
Я вошел в деревню с шестами на плече и полной мяса и перьев сумкой в руках. Горят костры для ужина, а где-то среди хижин, как мне показалось, лаяла собака, и теперь я припоминаю, что по всей деревне стоял запах собак. Наверное, из-за запаха мне и послышался лай.
Сразу за воротами мое внимание привлекают древние камни Кузницы Гарнсмита. В центре их круга, где раньше ярко зеленел мох, теперь чернеет уродливый ожог. Словно туда поставили огромный раскаленный котел, уронили от усталости вспотевшие мужчины со скользкими руками. Из звериных загонов внутреннего лагеря не доносилось ни звука, чтобы утопить мой шаг, который, хоть и легкий, почти оглушал среди пустых хижин. На центральной улице, в пыли, я заметил крашеные рога на порванной веревке. Не осмелившись поднять, окинул их взглядом и прошел мимо.
Недоеденная пища. Камни для помолки кукурузы, новенькие и гладкие, сложены в кучу у стены. Черные мухи кружили над бедром ягненка; их тихое и злое жужжание было громко, как человеческий голос. Раскрыта занавеска уборной, в котором недавно кто-то был, возле дырки лежали нетронутыми сухие листья. От брошенных, дрожащих костров плыли черные клубы дыма, так что все эти образы то возникали, то пропадали, как во сне. Дыра в крыше дома Джеммера Пикки, которую он божился починить с прошлой зимы. Широкая шляпа старика в луже. Камни прачек, еще покрытые долго сохнущими тряпками. Тут одинокий след. Там лужица блевотины.
У дверей моей хижины осталась игра, которую забыл убрать сын: на земле стоят маленькие подобия человечков, которых я вырезал ему из гальки. Играя в охоту, он расставил их у раскрытой двери вокруг какого-то животного, которое собрал из палочек. Мне показалось, что оно похоже на волка. Переступая через маленькую забытую бойню, думал, что отругаю его, хоть и несильно, что не прибрал эту чепуху.
В хижине было темно. В дальнем углу, в тени, сидела моя дочка. Я что-то сказал, уже не помню, и, подойдя, увидел, что она была не чем иным, как кучей мехов, которые в темноте на миг приняли ее форму, будто она сидит, поджав колени и отклонив по своей обычной манере головку. Только мех. Хижина была пуста. Я недолго молча стоял во мраке; тишина. Ничто не двигалось. Я вышел назад, осторожно переступив брошенную игру сына, чтобы он не расстраивался, когда вернется доигрывать.
На западе, за молчащей деревней, солнце опускалось в фиолетовое облако. Я сложил руки у рта и крикнул. Послушал, как эхо отразилось от звериных загонов, потом крикнул еще. Разверстые в зеве хижины не ответили. Их молчание казалось напряженным, как будто они не могли заставить себя сказать
какие-то ужасные новости. Я снова крикнул. На землю спускались сумерки.Немного погодя я сел в круге человекообразных камешков у наших дверей. Взял один и рассмотрел его. Не крупнее моего большого пальца, он расширялся наверху и внизу, а между расширениями была шея. Когда-то я вырезал подобие лица на верхнем, меньшем выступе. Хотелось нарисовать ему улыбку, но сейчас я увидел, что из-за недостатка света шило меня ослушалось, и казалось, будто он вечно кричит что-то очень важное, что никто и никогда не услышит.
Когда я взял камень, показалось, что он еще теплый от рук сына, и я поднял его к носу, чтобы почувствовать его запах. Тут меня оставил разум. Я засунул гальку в рот и расплакался.
Теперь я шагаю на аистовых ногах по реке, стараясь, чтобы меня не опрокинуло течение. Кажется, что во рту, с кислинкой шерсти на языке, еще чувствуется галька. Я тороплюсь, чтобы скорее оказаться с женой и детьми, пока меня не захлестнули воспоминания.
Я просидел в круге из камешков всю ночь. Иногда всхлипывал и стонал. Иногда тихо пел отрывки из песни про мальчика-странника. С рассветом встал и прошел через опустевшую деревню. От костров осталась лишь холодная серая пыль, и какое-то время я играл с собой в дурацкую игру: представлял, что селяне на месте, еще спят, но скоро встанут, начнут потягиваться и ругаться, шутить, выйдут на улицу — но никто не вышел.
Вышел через ворота и обошел раз и другой поселение. Вокруг не было ни следа, ни придавленной травы, какие остались бы, если все семьи спускались по склону или к деревне подходили полчища врагов. Кроме обожженной земли в Кузнице Гарнсмита — ожога в ширину не больше, чем полчеловека — не было ни следа огня, как и ни следа волков или, не считая блевотины на улице, внезапной чумы.
Задержался у подножия холма и обошел его, затем опять поднялся. Пройдя сквозь плотную тишину до хижины семьи, я заполз внутрь и сел. Смотрел с растущим гневом на разбросанную женой одежду — привычка, за которую ей часто от меня доставалось. Обругав про себя ее лень, я, ползая на коленях, собрал тряпки.
Ее штаны пахли ею. Я поднял их к губам и поцеловал; прижал к лицу: они были несвежие, грубые и приятные. В моих штанах затвердела воля, так что я вытащил ее и стал быстро тереть рукой взад и вперед. Между пальцев брызнуло молоко, упало каплями на травяную циновку, которую сплела наша дочь. Не успел пройти спазм, как я опять разрыдался, а семя на руке затвердело и остыло.
После слез пришел леденящий ужас, я не мог даже вздохнуть. Бросился вон из хижины. Выбежал из деревни и прочь по холму, бежал так, что сверкали пятки, спотыкался и оскальзывался. Достигнув подножия, я не осмелился оглянуться, будто в этой тиши и плетеных крышах, в мертвом горизонте таилось что-то страшное. Я бежал, всхлипывая и задыхаясь, через поля, в тумане под ногами мелькали пятна одуванчиков, и я не останавливался, пока к полудню не достиг поселения речников.
Я кинулся к ним, как в бреду, спрашивал, не проходили этим путем толпы людей, не случилось ли какой жуткой катастрофы, не давали звезды знака. Они уставились на меня и попрятали детей по домам. Я кричал в закрытые двери, что люди из поселения на холме исчезли, но если меня и поняли, то не поверили.
Я никак не утихомиривался, и наконец здоровый детина с кроличьей губой схватил меня за руку и выволок на окраину, где швырнул в грязь и велел уходить и не возвращаться, его грубые слова изливались сквозь разорванную губу.
Мне некуда было идти, кроме Затопленных равнин.
Я вернулся на свое охотничье место у реки как раз к ночи. Мое укрытие было таким же, как я его оставил, внутри лежал скатанный камышовый плащ. Я заполз внутрь и накрылся, спал всю ночь и весь следующий день, как мертвец в раздутой, беременной могиле. Никогда я не был более одиноким.