Глас Огня: На затопленных равнинах
Шрифт:
Я засунул большой и указательный пальцы в рот и осторожно проверил, сколько из зубов свободно качается в синих и раздутых деснах. Боюсь, что все, и мечтаю вновь оказаться в Лондиниуме, потому что теперь он мне кажется раем.
Присланный в Мидлэндс с информацией о фальшивомонетчиках после двух месяцев в городе, я был все равно что дитя, не готовый к этим местам, к этим коритани, пропивающих свои короткие, кровавые и бессмысленные жизни; к их бездумному и безжалостному насилию; к их цветным шрамам, чернильным завиткам, безумно изрезавшим брови и спины, превращая их в нечто ужасное и причудливое, в раскрашенных псов. Когда я только прибыл, был еще такой тонкой душевной организации,
Засветив лампу и усевшись на смятую постель, снимаю армейские ботинки. Внизу начинает шипеть и хрипеть женщина, ритмично, как банный насос, таким образом обозначая, что кто-то получил приз мальчишки-висельника. Местные женщины приводят меня в замешательство. Такие огромные, омерзительные и с отвратительным запахом, но в то же время не проходит и часа, чтобы я не подумал о них, о рыжих волосах, покрытых потом, свернувшихся колечками под мышками, белых, как молоко, бедрах, виднеющихся из-под колючих юбок. У меня уже с год не было женщины, со старшей дочки красильщика еще в Риме. Сколько я еще вытерплю без шлюхи? Плоские белые лица и рябые груди. Не думать о них.
Стоя голым в ноябрьской прохладе, достаю сложенную ночную рубашку из армейской сумки с гербом. Здесь мало признаков Империи, только редкие виллы, где престарелые генералы пытаются удовлетворить своих супруг. Недалеко отсюда на север все еще держит скромную ферму Марк Юлий, ветеран кампании императора Аврелия против галльской империи. Мне предложили заехать, случись оказаться рядом. То был мучительный визит. Обнаружив, что я только что из Рима, он поинтересовался лишь об одном: «Ну? Сколько нынче ставят на Синих?» (один из известных гоночных клубов, были еще Белые, Зеленые, Красные) Я ответил, что меня мало интересуют гонки на колесницах, и он ко мне тут же охладел, так что долго я там не задержался. Мне кажется, что это именно он придумал прозвище, которое передают из уст в уста селяне: теперь меня зовут не Кай Сикст, а «Ромилий»: «Привет, Римленыш! Нравится баба у меня на руке? Принесу тебе табуретку, чтоб ты мог чмокнуть ее над талией!» Они все меня ненавидят, все женщины и все мужчины, хотя, по справедливости, причины на это есть. Они знают, зачем я приехал, а также знают, каково наказание за подделку римской монеты. Как дружить с тем, кто хочет их распять? Я закапываюсь в постель поглубже. Внизу женщина ревет местное слово, обозначающее спаривание, снова и снова. Если Рим падет…
Забыть об этом. Этот день не наступит, пока у нас есть люди с характером императора Диоклетиана, люди такого масштаба, что в одиночку определяют свою эпоху. Смелые реформы, которые должны были пресечь заговоры и убийственные распри, угрожавшие стабильности, разделили его власть, так что Максимиан стал Августом на западе, а Диоклетиан на востоке. Ткачи и пивовары придираются и жалуются, что он закрепил цены на ткань и пиво, но ведь инфляция остановилась. Наша валюта сильна. И без этой силы нас бы давно поглотила дикость.
Но все же зубы болят. У меня и у моих друзей. Да что там, из десяти человек, бывших на корабле, от следователей до матросов, у каждого были синие и больные десны, головные боли и вялость, провалы в памяти, рассеянность. Самый молодой из нас жаловался, что чувствует себя уже умершим и гниющим, будто его заживо едят личинки — хотя я чувствую себя получше. Беда только с зубами. Никто не может дать недугу название или определить причины. Мы называем его просто «болезнью», если вообще о нем заговариваем.
Быть может, мы настолько плоть от плоти Рима, что болеем тогда же, когда и он; какая-то необыкновенная связь, привязанность плоти к земле. У наших ворот появляются грязные оборванные царьки, и мы их успокаиваем, дарим села и земли вокруг Рима, и скоро
покажется, что кочевые племена терпеливо сидят за роскошным столом на каком-то пиру попрошаек, а главное блюдо вечера — Рим. Пока они вежливы, но в животах у них урчит. И когда они наконец решат отобедать, мир рухнет. Тьма, плывущая над холодными полями за окраиной деревни, разом проглотит нас; смоет и затушит свет городов во всем мире.Растянувшись под покрывалами на боку, я замечаю, что в комнате изменился свет, и, подняв взгляд, неуверенно различаю, что жившая тут до меня девушка сидит у дальней стены, скрестив ноги, и молча смотрит. Она встает и беззвучно направляется по потрескавшимся, неровным доскам пола к проходу за моей кроватью. Приподнявшись, вижу, что она исчезает за дверью, косяк которой обит потускневшими темными монетами. Удивляюсь, как раньше ее не замечал.
В слабом сальном свете я следую за девушкой по коридорам, продуваемым сквозняками, меж кучами странного хлама. Она заходит за поворот, и когда полусвет подчеркивает черты ее лица, я начинаю беспокоиться. Оно будто бы меньше и не такое измученное, так что она кажется совсем другой девушкой. Я бы и вовсе ее не узнал, если бы не голубые бусы на нитке медного цвета.
Теперь мы в центре лабиринта из развешенных крашеных шкур. У низкого красного пламени собрались странные фигуры, ждут, молчат. Там мальчик, которого я сперва путаю с юношей-висельником, но этот моложе, еще ребенок, и на его шее не ожог от веревки, а уродливый разрез. Подле него сидит полубезумный нищий, в его бороде остатки блевотины, он что-то бормочет себе под нос. Одноногая старуха. Чернолицый человек с веточками в волосах. Ужасное существо на ногах аиста, в полтора раза выше среднего человека, стоит, переминаясь с ноги на ногу, подпирая плечами потолок, покашливая. Мы с девушкой вступаем в их круг; они глядят на умирающие угли. Снаружи доносится пугающий лай, все ближе, и я вдруг чувствую огромную потерю, сокрушающую тоску, как никогда в жизни, и горько плачу. Мальчик с разрезанным горлом подходит ближе и берет меня за руку. Потом с важным видом вручает мне камешек, вырезанный в виде человека. Я кладу его в рот. Лай оглушает.
Я просыпаюсь с серыми лучами утра в комнате. Во рту что-то есть.
Меня охватывает внезапный ужас, сплевываю, боясь увидеть каменную фигурку из сна, ее нацарапанные глазки и раззявленный рот, но нет. Это зуб. С детским любопытством ощупываю кончиком языка кровавую выемку на месте зуба и катаю костяной кусочек в ладони, позволяя дневному свету смыть остатки сна. Я думаю о прошлом вечере, как над холмом танцевали зловещие огни, вспоминаю свое решение отправиться туда наутро и все разведать и, одевшись, спускаюсь вниз.
Наскоро перекусив сыром, фруктами и хлебом — другую пищу пробовать небезопасно — я иду к стойлам, где выбираю коня; у игреневой кобылы глаза умнее, чем у любого в этих местах. Выводя ее между корыт, замечаю группу мужчин, болтающихся у входа в хлев и следящих за мной. Один из них — толстяк с клубком на голове, тот, кто вручил нож мальчику-висельнику. Других я не узнаю, но они не отрывают от меня глаз, пока я оседлываю лошадь и пускаюсь рысью к воротам, не глядя по сторонам и строя беззаботный вид. Следят, как я уезжаю. Что-то в моем поведении их напугало. Поняли, что я близок к чему-то.
Я долго еду по-над берегом, потом сворачиваю к светившемуся холму; двигаюсь по разбитой тропе, что петляет мимо полей кремации. На полпути к вершине я оглядываюсь: передо мной раскинулась нищая лоскутная простыня полей. Дальше по тракту, который обходит подножие холма, замечаю низкие сараи христианской колонии, стоящие на плоском холме у моста. Я почти чувствую укол родства с несчастными болтливыми ненормальными, ведь они так же, как и я, не доверяют и недолюбливают селян.
<