Глас Огня: На затопленных равнинах
Шрифт:
С тех пор я живу на Затопленных равнинах, и уже нашел новую семью, новую Салку, больше я не одинок, не схожу с ума от непонимания и горя.
Вот они, передо мной, отдыхают на берегу у излучины реки; если буду шагать шире, дойду к ним скорее, перебираясь через омуты, выискивая отмели и осторожно отмеряя шаги там, где скользкий мох развевается в воде, как флаги. Я не снимал ходули много лун и на сморщившихся от воды ногах выросли мозоли.
Услышав шлепанье, Салка поднимает голову и смотрит, как я подхожу. Скоро оглядываются и малыши, когда я несусь к ним, балансируя и спотыкаясь, жаждущий их утешить, уже скорее падая, чем шагая. Я поднимаю руки, словно чтобы обнять их через пространство, что нас отделяет, перья-камыши трепещут, позади хлопает плащ, как огромные зеленые крылья.
Мой голос хрипл и ужасен. Он их пугает. Как один, могучим движением они поднимаются в темнеющее небо и — миг — исчезают из вида.
Голова Диоклетиана
290 год нашей эры
Зубы болят.
Здесь, на полях у деревни, только ночь; пустое дыхание ноябрьского ветра по холодным складкам земли; тьма раздулась так жадно, что я не могу отличить, где кончается мрак и начинаюсь я. Лишь острая боль в деснах подсказывает, где я, и я ей почти рад в этих черных полях, где влажный ветер режет щеки.
Я так долго всматривался в эту бездну, что глаза заслезились и не различают небо и землю, близь и даль. Хуже того, это уже вторая ночь, когда я подверг больные легкие подобному испытанию, дозору на этом мерзком предзимнем холоде. А все из-за какого-то местного дурачка, из-за шалости фермерского сына, у которого глаза так близко посажены друг к другу, что он кажется выродком свиньи.
Но, несмотря на это, он хотя бы ответил, когда я к нему обратился. Не притворился, что не способен понять мой язык, и не просто отвернулся, плюнув, как другие селяне — но, увы, поведал мне только старые сказки, фантастические выдумки о духах: на холме, недалеко отсюда и выше полей кремации стоит древний лагерь, чьи канавы и останки уже как сотни лет скрыты травой и сорняками. Поселение, так он его назвал. Согласно легенде, каждые десять лет тех, кто там селился, за одну ночь пожирали огромные псы, не оставляя ни волоса, ни капли крови, ни единого следа. Как принято в подобных сказках, с тех пор это место избегали из-за его скверной репутации. Мол, там призраки, представьте себе.
И поныне ночами на вершине холма можно увидеть горящие глаза ужасных гончих, глаза, пылающие так ярко, что могут ночь обратить в день. И вот я гляжу на холм, но ничего не вижу.
Сзади, из деревни, доносятся голоса: сперва спор, потом смех. Грязная беззаботная божба. Ненавистный рев их женщин, грубый, вкрадчивый. Я ли это? Стою здесь, в вязкой липкой тьме лишь по той причине, что деревенский дурак углядел свет на холме? Я ли причина их презрения, громкого сквернословия? Зубы вопят от боли. Скоро. Еще чуть-чуть, и я покину эту ночь, сменив ее на таверну; постель; тревожные сны.
Тьма отняла мое зрение и чувства, и потому вспышка, внезапно осветившая брюхо туч, кажется намного ближе, едва ли не у меня под носом, а не за полями. Тени от нее мечутся и мигают, словно хотят наброситься на меня, и я отступаю, едва не падаю, прежде чем глаза верно оценивают расстояние.
Свет. Прямо над землей огней, где дикари обращали своих покойников в пепел и угли. Свет над холмом, и принадлежит он не псам, если только те не ходят на двух ногах.
Попались.
Нет. Нет, лучше не думать о том, в чем не убедился сам: могут быть и другие причины, разумные, объясняющие это мерцание. Завтра, при свете, я поднимусь на холм и буду судить на месте. Придется, не могу же я приказать возводить кресты без единой крохи доказательств. Могу представить, как бы Квинт Клавдий, сидя в казначействе в Лондиниуме, неодобрительно цокал языком.
«Сначала проверки, — сказал бы он, — используйте весы и котикул из черной яшмы. Если потребуются еще доказательства, найдите печь и инструменты. Тогда и только тогда изобличите виновных и готовьте гвозди».
Над курганом серые огни дрожат и колеблются. Наконец я отворачиваюсь и бреду, спотыкаясь, по разбитой земле, через долгую нескончаемую темень к поселению, к покрытым досками улицам, на которые щурятся крошечные кривые оконца. Я здесь уже несколько недель, и в таверне не чувствуется боле
враждебной атмосферы при моем появлении. По большей части меня игнорируют, пока я пробираюсь по покрытому соломой полу к лестницам меж лужицами блевотины и спаривающимися парочками. По крайней мере, сегодня они нашли себе развлечение получше: в самом разгаре свадьба.Жених, юнец тринадцати лет, вскарабкивается на качающийся стул под одобрение друзей и родственников. По всей зале таверны здоровые огненно-рыжие создания радостно воют и хлопают в пугающем ритме, все быстрей и быстрей, пока молодой человек балансируют на табурете и пялится, озадаченный, на своих зрителей.
Теперь они перекидывают веревку через черную и закопченную балку, на одном из ее концов свита петля. Меня охватывает нездоровый интерес, и я останавливаюсь у пролета, ведущего к моей комнате. Они вопят, брызгая слюной, их лица розовые и блестящие от пота, они вешают петлю на шею жениху, который все еще глупо улыбается. Один из дикарей, здоровое жирное чудовище с наголо обритым черепом, не считая пучка на макушке, вкладывает что-то в руку юнцу — мне не видно — а потом разворачивается к зрителям, потоком грязных ругательств обрывая хлопки, его татуированное брюхо блестит. Потом отрыгивает, что встречают волнами смеха. В руках жениха я теперь могу разглядеть короткий бронзовый нож. Другой рукой он радостно машет темноволосой девчонке в первых рядах наседающей толпы, и судя по его затуманенным глазам — едва ли он осознает, что происходит.
Толстяк выбивает стул.
Веревка туго натягивается под дергающимся весом, и вновь начинаются хлопки, все ускоряясь и контрастируя с медленным скрипом перегруженной балки. Как я могу спокойно наблюдать за таким зверством? Юнец, болтающийся меж полом и потолком, больше не улыбается, глаза жутко выкатились. Тонкие ноги прядут в воздухе, словно он плывет. Теперь толпа вместе, как один, исторгает хрюканье, будто зверь в течке.
Суть игры становится мне ясна, когда юноша вспоминает про нож в руке. Потянувшись наверх — его потемневшее лицо проникнуто испугом и сосредоточенностью — он отчаянно пилит веревку. Зажатый в дрожащем кулаке короткий нож ныряет взад и вперед, это движение гротескно напоминает об уединенном мужском удовольствии. И словно отвечая на зловещие и частично знакомые движения руки, штаны у юнца впереди выпячиваются, на них расплывается темное пятно, а темноволосая девочка указывает пальцем и смеется. Из отрывочных и разрозненных разговоров в таверне я понимаю, что если юнец выживет, то девушка, до этой свадьбы бывшая последней шлюхой, будет его. Юноша крутится, пляшет и скребет ножом взад-вперед по веревке, лицо краснеет, он исторгает испуганный задыхающийся хрип. Если падет Рим — так будет везде. Во всем мире.
Не выдержав, я разворачиваюсь и поднимаюсь по ступеням, сточенным в середине множеством ног и с проеденными червями перилами, позеленевшими от старости.
Я укрываюсь в комнате под покатой крышей и плотно захлопываю дверь, но сквозь нее доносится приглушенный удар тела об пол и разгораются радостные вопли, и вдруг я чувствую облегчение. Хоть я практически уверен, что трахея юнца раздавлена или повреждена, и его потащат домой далеко в не в том состоянии, чтобы забрать свой приз. И вне всяких сомнений, те же друзья, что подбили влезть на стул, решат, что его усилия не должны пропасть зря.
В углу — серая замызганная постель. Дохлые пауки, сжавшиеся и полупрозрачные, свисают с пыльных ошметков собственного плетенья. Девушка, что жила здесь до меня, при моем прибытии переехала в зал, под лестницу, но каждый день я нахожу ее следы: расколотый гребень, обрывки одежды, превратившиеся в тряпки, синие бусины на нитке ржавой проволоки. Иногда я чую ее дух на простынях и досках. Полгода назад, когда я впервые оказался в Лондиниуме, город мне показался кривым и убогим, источающим мерзкие запахи, у причалов и в узких дворах таились болезни, а между булыжниками желтели лужицы мочи. Местные — неуклюжие рыбаки из племени триновантов или ловкие кантийские торговцы — к счастью, радовали сдержанностью, несмотря на угрюмость. И хоть они жили спокойно и никому не мешали, мне, новичку, город показался Аидом, а они — его злодеями и химерами. Будучи одним из следователей казначейства, присланных из Рима по просьбе Квинта Клавдия, я прожил там недели, распивая с сослуживцами кислое вино, ожидая задания и жалуясь на каждое новое неудобство, каждое очередное унижение.