Глаза на том берегу
Шрифт:
Володя выстрелил, и рев зверя показал, что пуля попала в цель. И тут же, сам, как пуля, медведь рванулся из берлоги навстречу третьему выстрелу, не задевшему его, сбил Володю с ног, но не остановился, вопреки обычной медвежьей привычке, даже на секунду не задержался, побежал дальше, в кусты, к оврагу, скрывшему грузное тело в тот момент, когда Тимофей выстрелил.
Он знал, что попал, но только ранил зверя, ранил в заднюю лапу, кажется, легко, вскользь, но понял что преследовать раненого медведя бесполезно, тот будет бежать, не останавливаясь, много километров.
Володя встал, тяжело дыша, дрожащей рукой попытался надеть задом наперед шапку, но она почему-то не налезала. Тимофей вытряхнул из шапки снег и
— Ушел? — не огорченно, а словно даже с надеждой, с непонятной до конца, но прощенной Тимофеем радостью спросил Володя.
— Утек, кажись… Скоро не догонишь… — в волнении прохрипел Тимофей в ответ.
— И это все?.. — опять спросил Володя с глуповатой, совсем неуместной сейчас улыбкой, а сам не переставал оглядываться по сторонам, словно надеялся и боялся увидеть что-то такое, что заставило бы его в самом деле поверить, что медведь ушел. Ушел и не вернется. При всем том, что он сейчас только что пережил, ему все же хотелось еще что-то доказать себе или Тимофею, хотелось еще раз выстрелить в того же зверя, хотелось победить его.
И эту улыбку Тимофей простил ему, потому что и сам только что пережил страх. Не того испугался, что медведь может сейчас наброситься на него, нет, не за себя страх. Когда Володя оказался лежащим на снегу, Тимофей подумал, что это все, что он не успеет спасти этого парня. А если даже успеет, то все равно придется на себе тащить его к врачу. Дойдет дело до врача, дойдет и до инспектора. Это значит, инспектор победил бы, поймал бы все-таки его.
И сейчас, вспомнив это, он чувствовал стыд, что испугался своего поражения больше, чем испугался за жизнь товарища. Потому-то так легко и простил он радость и улыбку Володи, его глуповатое поведение.
— Все…
Тимофей досадовал на себя за неудачную охоту, Володю за промах не винил. Всякое бывает. Не каждый раз попадешь непременно в цель, тем более, если эта цель несется на тебя — нет и времени сообразить что к чему. Слишком близко Володя стоял.
Досада эта пришла не сразу. Сначала было даже удовлетворение, что оба они возвратились целыми и невредимыми, хотя один из них был, что называется, на волосок от лютой беды. Но потом, обдумав происшедшее, Тимофей начал злиться на себя.
Сейчас, сидя у окна, он перебирал в памяти все возможные места вокруг берлоги, где стрелку было бы удобнее, безопаснее, но ничего подходящего так и не увидел. Знал медведь, где на зиму устроиться. Очень неудобное и для охоты и для охотников место подыскал.
— Ну сколько ты будешь маять-то себя… — виновато, словно это она ходила с ним на охоту, словно это ее вина, что охота получилась неудачной, сказала старуха. — Сел бы, поел чего. Пузу работа — голове утеха. А, Тимох…
Он не ответил.
За окном стоял погожий денек, игривый, первый такой, после долгой череды дней сумрачных, тяжелых. Ребятишки на улице радовались солнцу, как весне, хотя зима еще не перевалила за середину, и гоняли по дорожной накатанной наледи большую лохматую собаку, запряженную в санки.
Но ни этот день, такой праздничный, приветливый, ни радостные крики за окном не могли поднять настроение Тимофею. Он и сам еще не отдавал себе толком отчета в том, почему так сильно переживает неудачу. Ведь не впервой такое случается, и раньше бывало. Даже хуже времена он видывал, куда как хуже — метина на затылке от медвежьих длинных когтей тому свидетель. А раз было — зимовье у него сгорело со всеми припасами и с добытой почти за целый сезон пушниной. Кроме обоймы в карабине, патронов больше не было. А до ближайшего жилья семь дней пути. И ничего, выбрался. Но и тогда так не переживал. Рад был, что спасся. Но сейчас что-то не давало покоя, а что, он и сам не мог понять, маялся, переживал так, что даже старуха заметила.
«Может,
просто старею, может, годы свои доживаю, дотягиваю, а сам того и не ведаю, не знаю? Может, последняя охота была и больше ни на что не гожусь?»Из-за угла вышел животом вперед Шумилкин, осмотрелся с видом человека, которому нечего делать, некуда пойти, сказал что-то ребятишкам, играющим с собакой, и направился к дому Тимофея. Ребятишки что-то закричали ему вслед, строили рожицы. Он не обернулся.
Тимофей отошел от окна, не хотел, чтобы видел Шумилкин, как он наблюдает за ним. Сел за стол, развернул газету, прочитанную еще неделю назад. Свежей под рукой не оказалось.
Шумилкин зашел, заняв своим грузным телом весь дверной проем, стукнул лохматой собачьей шапкой о колено, словно отряхнул с нее что-то.
— Здоровы бывайте. Гостей, похоже, не ждали?
— Проходи, проходи, — поднялся навстречу Тимофей. — Гостей больше — хозяину веселее… Знать, не забывают…
Шумилкин повесил полушубок на вешалку, и по нему рукой похлопал, что-то невидимое, а, может, несуществующее стряхнул, как и с шапки. И Тимофей уловил, что тот пришел по делу (по какому — понятно), но с чего начать разговор — не знает, а оттого и смущается, оттого и не знает, чем руки занять. Оно и понятно, что же за разговор получится у них без доказательств. Опять одни угрозы, обещания поймать с поличным — толку-то от них…
— Присаживайся, — еще раз гостеприимно повторил Тимофей, радуясь своему умению хорошо играть уже привычную роль. — Старуха, сооруди чего-нибудь выпить, пока Володьки нету. Да закусить чего.
Табуретка, легонькая, беленькая, в магазине купленная, заскрипела под восьмипудовым инспектором. Такая мебель не для солидных людей, привыкших больше к скамьям из надежных толстых досок, какие стоят в каждом охотничьем зимовье, в каждой избушке на пути в лесу.
— Стареешь, значит, братка… — первым начал инспектор, и Тимофей чуть насторожился, прикинул на всякий случай в уме — не вышло ли где промашки.
— Старею, эт ты прав. Годы-то идут. Сам, небось, спиной чуешь, как живот носить. Как, а? Идут годы?
— Идут-идут… Раньше, бывало, втройне ты добывал, а вот сдавал только норму… Бывало?
— А кто ж его знает. Может, и бывало, может, и нет… Не помню уже. Старая память, она, как решето, сколько воды не лей, все утечет.
Они почти одногодки. Инспектор всем говорил при случае, что последний сезон дотягивает, и баста, все… И сейчас каждый из них знал о другом много такого, о чем не говорят вслух, не желая прослыть трепачом, клеветником, хотя сами они были уверены в собственной правоте. Они могли бы заставить друг друга покраснеть, если бы умели краснеть их задубевшие на вечном морозе и ветру лица. Инспекторское мнение понятно. Но и Тимофей держал про запас историю, как этот же инспектор вместе с приезжим городским начальством побраконьерничал малость. Следы об этом ясно рассказали. Но что толку, если пустить такой слух. Кто-то, может, и докопается, докажет, если захочет, свидетелей найдет, а скорее всего стоило попытать самого Шумилкина, на душу ему надавить, так и сам сознается. Видел тогда Тимофей, как маялся инспектор, переживал. Ну и что? Снимут этого, пришлют другого или из местных кого сунут. Может, куда как худшего человека.
— Бывало, чего скрывать. Дело давнее… Рассказать-то не можешь, что ли — куда шкуры сбывал? Интересно, однако… Тебе-то что, а мне, может быть, и сгодится когда. Мало ли, может, самому доведется промыслом на старость лет заняться…
— Да не помню уж — откровенно издевался Тимофей и чувствовал, что Шумилкин, внешне принимая его полушутливый тон, внутри заводится, как пружина в будильнике, того и гляди — зазвенит.
— Бывало, своего не упустишь…
— А чего ж упускать, раз свое… Упустишь ты, так другие не постесняются, подберут и даже не задумаются, чье это.