Глинка
Шрифт:
— Стало быть, я уйду, Иван Андреевич.
— Ну что ты, голубчик, что ты! — забеспокоился Крылов. — Ты уж займи князя, а я сосну.
И он на самом деле, казалось, приготовился спать, склонив большую белую голову на бархатную подушку.
Одоевский неслышно вошел, улыбнулся, заметив дремлющего Крылова, и сказал, поздоровавшись с Гулаком:
— Иван Андреевич этак частенько на наши вечера жалует, спокойствие приносит да и басню в кармане… Потому и спокоен так, что басню уже за день составил, устал от себя, а теперь других хочет послушать. — Он говорил, явно рассчитывая па то, что Крылов его услышит. — Чтение паше закончим, и Иван Андреевич басню из кармана вынет, ну и заключит
Баснописец дремал.
— Но, кажется, впрочем, очень слаб стал, — озабоченно шепнул Одоевский и сел напротив Гулака. — О Михаиле Ивановиче небось пришли разузнать?
Гулак качнул головой.
Князь задумался, сказал, помедлив:
— Вот ведь оказия: мы в Петербурге шумим, негодуем, произносим патриотические речи. Михаил Иванович никогда не был говоруном, а без него будто чьего-то очень важного голоса не слышно… Он совсем не умеет быть назидательным, говорить риторично, а ведь патриот! Что скажете? И романсы его — какие они русские! Сенковский прав: наше русское благородство, наши душевные искания в них! И вот нет в Петербурге Глинки, нет этого благороднейшего голоса человеческих чувств. Говорят, Глинка суетен, а романсы его? Кстати, в «Руслане» вы отлично поете, всех нас тронули. Лучшего Руслана Глинка бы и желать не мог. Опера-то все больший успех имеет! Вот когда не подходит Глинке его «Разуверение». Он уехал, сердясь на публику, а публика начинает понимать его онеру!
Он перечел письмо, привезенное ему от Глинки Виельгорским, и спросил:
— А вы недовольны Михаилом Ивановичем? По-вашему» он не так живет, да и в Испанию ему ехать не надобно? Глинка, мой друг, вмещает в себе столько всего, что критикам его разобраться в нем не под силу, и настроения его-продиктованы свыше… Не хочу сказать — богом. Коли бежал от нас — значит, нужно ему там, в Испании, сил набраться. Душно ему, Глинке! Все мы, друзья его, скучаем без него, а не хотим, чтобы рано возвращался. Да вот и домашние его дела: с женой наконец развод дали. Да слыхал я, будто Васильчиков, новый ее муж, тяжко заболел. Что ж, человек он богатый, глядишь, наследство оставит, а ей только этого и нужно. Как бы ни было, а руки ему, Михаилу Ивановичу, развязаны теперь, может жениться…
— Дал бы бог!.. — вырвалось у Гулака.
— Бог-то даст, да только кого? — с сомнением подхватил князь. — Екатерина Ермолаевна Керн умна сверх меры, да к себе бережлива. Михаил Иванович-то зря о простых душах грустит… Вы-то холосты еще или уже женаты?
— Холост.
Он чуть было пе добавил «ваше сиятельство» — как ни прост был в обращении Одоевский, а именно княжеская его простота и вызвала вдруг в Гулаке чувство излишней почтительности, и не привык еще держаться с сановными людьми.
И так же неожиданно осмелел:
— Шевченко, Владимир Федорович, ничем в Петербурге не помогут?
— Шевченко? — переспросил князь, что-то вспоминая. — Княжна Репнина просила в Киеве за него, да ведь в столицу дело пошло. А вы близки с ним были? Да, знаю. — Он отчужденно отвел взгляд, — Талантлив Шевченко, да ведь… не нам судить.
— Михаил Иванович чрезвычайно будет огорчен, узнав…
— Что ж из этого! — оборвал князь. — Академии художеств бы о том заботу иметь. Не знаю я его дела!.. Да и помочь, мой друг, не в силах.
И спросил встревоженно:
— Михаил Иванович был близко знаком с ним?
— С Украиной… — как бы поправил его Гулак, — а Украина — сирота без Шевченко.
Одоевский строго и внимательно поглядел на певца.
— А для Глинки Украина — мать, может быть, хотите сказать? Не спорю, многое ему дала, а только…
— Что?
— Да нет, не хочу говорить
об этом. Еще, пожалуй, обидишь вас, — спохватился князь, не досказав мысли.И повторил с намеренной строгостью:
— В этом деле помочь мы не в силах.
— Василий Андреевич Жуковский в выкупе его из крепостной неволи участвовал, Брюллов души в нем не чаял, — горячо заговорил Гулак, — как же так? Жуковскому бы слово сказать перед царем или царицей.
Какие-то простодушные и наивные нотки в его голосе и обезоруживали и раздражали князя. Одоевский сказал:
— Мало ли, друг мой, есть дел в государстве, против которых и Василию Андреевичу было бы бессмысленно идти!
Гулак понял его иначе: «И без Шевченко много забот есть и горя, что ты привязываешься ко мне с ним? Я ни тебя, пи его еще хорошо не знаю».
— Простите, Владимир Федорович! — вынужденно сказал он.
— Моя заповедь: жить в стороне… Помните надпись на статуе Изиды: «Никто еще не видел лица моего», — как бы в объяснение своей позиции мягко произнес князь. — Сегодня будете слушать новый мой труд «Русские ночи» — отрывки из него. Так вот, об Изиде, о свободе художника, об отношении к миру… написал я предисловие. Хотите, прочту главное, пока есть время.
Он покосился на дремлющего Крылова. Потом подошел к столу, вынул из ящика папку и из нее какой-то листок.
— Слушайте же, — вернулся он на место, — вот о чем хочу сказать сегодня в пашем очарованном круге людей, называемом литературным, в круге, из которого нет выхода и в котором между людьми разными и разделенными обстоятельствами жизни тем не менее всегда можно найти отголосок своим чувствам. Вот что я пишу в предисловии:
«В глубине внутренней жизни поэту встречаются свои символические лица и происшествия; иногда сими символами, при магическом свете вдохновения, дополняются исторические символы, иногда первые совершенно совпадают со вторыми; тогда обыкновенно думают, что поэт возлагает на исторические лица, как на очистительную жертву, свои собственные прозрения, свои надежды, свои страдания, — напрасно! Поэт лишь покорялся законам и условиям мира, такая встреча есть случайность, могущая быть и не быть, ибо для души, в ее естественном, то есть вдохновенном состоянии, находятся указания вернейшие, нежели в пыльных хартиях всего мира.
Таким образом, могут существовать отдельно и слитно исторические и поэтические символы; те и другие истекают из одного источника, но живут разною жизнью; одни — жизнью неполною, в тесном мире планеты, другие — жизнью безграничною, в бесконечном царстве поэта. Но — увы! — и те и другие хранят внутри себя под несколькими покровами заветную тайну, может быть недосягаемую для человека в сей жизни, но к которой ему позволено приближаться.
Не вините художника, если под одним покровом он находит еще другой покров, по той же причине, почему вы не обвините химика, зачем он с первого раза не открыл самых простых, но и самых отдаленных стихий вещества, им исследуемого. Древняя надпись на статуе Изиды «Никто еще не видел лица моего» доныне пе потеряла своего значения во всех отраслях человеческой деятельности.
Вот теория автора; ложная или истинная — это не его дело». Вы поняли меня?
— Вашу теорию? Как будто понял. Она не по мне, Владимир Федорович. Изида — мертва…
— Это уж не мое дело!
Он сказал это сухо и высокомерно.
Тот же слуга в парике доложил о приезде гостей. Крылов очнулся и крикнул:
— Я слышал, князь, слышал…
— А я знаю, Иван Андреевич, что вы слышите, — в той ему, но с нежностью в голосе ответил князь.
— Впрочем, не все, все-таки я спал. Об Изиде, о Шевченко. Жаль. Не Изиду, конечно, а Шевченко.