Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Холера теперь не страшна!» — сказал себе Михаил Иванович после одного из ее посещений и позвал Анелю на кухню. Там, кивнув на громадную кафельную плиту и хозяйские медные тазы, ни разу не пригодившиеся дону Педро и похожие на литавры, он заговорил:

— Не находишь ли ты, Анеля, что все здесь очень хорошо? Но…

— Не очень чисто, пан музыкант, — деловито подсказала она.

— Нет, я не о том. И где ты, собственно, заметила грязь? Я другое хотел тебе сказать, Анеля. Было бы гораздо лучше, если бы ты здесь жила.

— Понимаю, пан музыкант, — ответила девушка, оправившись от смущения, — но, может быть, вам больше подойдет моя мать, она лучше готовит и уже в годах… А когда она ходит по дому, совсем не слышно, вы даже не будете о ней помнить.

— Нет, она не подойдет, Анеля!

— Почему же, пан музыкант?

— Только ты подойдешь, Анеля…

— Но

я ведь простая разносчица и ничего не умею делать без шума. Мама всегда меня ругает, говорит, что я и на площади веду себя так, словно мне тесно.

— Вот и хорошо, живи себе, как тебе вздумается, Анеля! Днем она перебралась сюда, но не скоро могла забыть об оставленных ею заказчиках. Глинка слышал по утрам, как, исполнив молитву, она перечисляла их по именам, выпрашивая для них счастье.

— Ох, пан музыкант! — сказала она, когда он попробовал было подшутить над ее расположенностью ко всем этим людям. — Вы ведь не знаете их… А может быть, думаете, что я слепа и плохих людей не вижу? На Рымарской живет пани Рива Гольсецкая и содержит черную курицу, выкармливает ее уже третий год, не знаю, к какому празднику, эта женщина скупа и некрасива, так бог и без меня знает, надо ли ей даровать счастье…

— Говоришь, некрасива? — остановил ее Глинка. — Разве это порок?

— Ну как же, пан музыкант! — засмеялась она. — Люди, и в особенности женщины, должны быть красивы! Иначе… — она замолчала, не смея сказать: «…иначе пусть их холера возьмет!»

Глинка смеялся. О том, какие представления о красоте владеют девушкой, он мог заключить из ее отношения к людям. Она не терпела сутулых, неряшливых в одежде и в чем-нибудь выражающих свою подавленность жизнью. Этим, ей казалось, такие люди оскорбляют окружающих… Кто-то внушил ей, что и умирать надо весело, бояться следует не смерти, а робости перед ней, равной бесчестию. Всякие болезни в человеке она считала признаком его душевной расслабленности или явлением рока, с которым бесполезно, бороться, и следила за собой с веселым ожесточением грешницы: обливалась холодной водой, танцевала по утрам, считая танец гимнастикой, тёрла свое тело губкой с не меньшим усердием, чем кухонные кастрюли, и являлась на утреннюю молитву перед богом раскрасневшаяся и довольная жизнью. Дон Педро, начитавшийся польских романистов, изрек о девушке: «Узнаю в этой разносчице Польшу!»

И право, с ее переездом в их дом жить в Варшаве стало еще лучше!

В местных музыкальных кругах узнали о его приезде не сразу. Органист Август Фрейер, которого довелось Глинке услышать в Варшаве, познакомил его со Станиславом Монюшко и автором либретто его онеры «Галька» Владзимежем Вольским.

Был октябрь, когда Анеля открыла дверь приземистому, медлительному в движениях человеку в очках, поблескивающих оправой, назвавшемуся композитором Монюшко. Отдав Апеле шляпу, пальто и потирая руки, как чаще всего это делают доктора, приходя к больным, он шагнул в комнату, где сидел за работой Глинка, и сказал:

— Воспользовавшись приглашением, счел уместным…

И тут же рассмеялся, заметив радость на лице хозяина дома.

— Впрочем, и без приглашения пришел бы к вам, Михаил Иванович.

Большое недвижное лицо его, с жестковатым, замкнутым выражением оживлялось, когда он говорил о Петербурге, посещенном им семь лет назад. Он был на «Сусанине», слышал Глинку на одном из музыкальных вечеров, но «не имел повода» быть представленным Михаилу Ивановичу.

— Во всей русской столице не было мне никого ближе вас! — сказал он тихо, испытующе поглядывая на дона Педро, с которым Глинка его слишком вскользь познакомил. — И знаете ли, Михаил Иванович, что ваш «Сусанин» доставил пе только радость, но и стремление к благородному подражанию… не музыке, не музыкальному сюжету, нет, направлению и музыкальному характеру ваших сочинений. Ну и причинил, не скрою от вас, немало уже перенесенного мною горя. Я ведь не знатен, пе родовит, не богат… Шляхте пришлась бы по душе музыка о подвигах ее, о покорении запорожцев, а она между тем, музыка-то, Михаил Иванович, больше роднит наши народы, чем иные посольские грамоты да договоры. Вы ведь знаете Украину, Михаил Иванович? И… кажется, не знаете еще Польши. Впрочем, нет, вы и ее уже передали в музыке. Так послушайте песни наши и украинские. И скажите: почему же мелодии их так дружат между собой, несмотря на козни, которые чинила шляхта и католичество этой дружбе и нашему просвещению?

Они долго разговаривали об Украине, о Гулаке-Артемовском, слух о котором дошел сюда, и под вечер вышли вдвоем погулять по городу. Монюшко, желая показать Михаилу Ивановичу Варшаву, затащил его в Краковское предместье,

к площади Зигмунта. В витринах эстампных магазинов кое-где виднелись портреты Мицкевича, Костюшко, Понятовского и неизвестного Глинке раввина Иошелеса, участвовавшего в польском восстании тридцатого года, рядом с портретом старика Гарибальди. То ли по убитым в те дни, то ли по умершим от холеры все кругом носили траур, вызывая в Михаиле Ивановиче чувство уважения к народной памяти, хотя и отравленной католичеством. Девочки везли в черных колясках одетых в черное кукол; на обручах, которые дети катали по бульвару, мелькала черная каемка; редко на платье женщины не было брошки с изображением тернового венца… Длинноусые паны и панычи в чумарках и кунтушах или в пестрых жилетах, с неизменными тросточками в руках, монахини, молодые женщины в шляпах из рисовой соломы и с красными зонтиками куда-то двигались, спешили, и, не будь здесь Монюшко, Глинка отошел бы в сторону, чтобы дать им дорогу. Но Монюшко, взяв его под руку, уверенно пробирался в этом людском потоке и толковал, что «не всякая шляпа еще действительно представляет собой голову», как не всякий траур истинную печаль, и Варшава здесь не вся, и, пожалуй, не та, которую следует Глинке увидеть… Может быть, он пойдет в Помпейский зал или в «Велькем театр», там ставят «Орфеус в пекле» и хорошо играет артистка Олевинская, а может быть, им дойти до площади, названной «Старе място», — там казнили Гонту, Остапа Бульбу и Железняка. И тут же предупредил, что площадь эта — одна из самых захудалых, невзрачных в городе, и самое приметное в ней — бронзовая статуя женщины с рыбьим хвостом. Эта статуя — муниципальный герб Варшавы.

Они вышли на площадь, и Глинке, оказавшемуся в тесноте базарных рядов, возле «ядален», мелочных и хламных лавчонок с изображениями на вывесках то крутогрудого белого лебедя, то «всевидящего ока», похожего на часы, было действительно трудно думать о смертном часе запорожцев, о том, что произошло здесь в пору, когда не было, наверное, пи этих лавчонок, ни статуи женщины…

На мгновенье он зажмурился, как бы отгоняя от себя навеянное воображением, и шепнул своему провожатому:

— Устал я что-то… Может быть, возьмем извозчика?

Монюшко довез его на Рымарскую, к дому, и простился.

Анеля встретила Михаила Ивановича вопросом:

— Не правда ли, Варшава красива, пан музыкант?

Он ласково погладил ее по голове и ничего не ответил. Ему хотелось быть дома и продолжать работу. После ужина он долго не ложился спать и, пригласив к себе Анелю, играл ей «Камаринскую». Дон Педро ревниво поглядывал из угла комнаты. Он утверждался в мысли, что Глинку надо «оберегать от людей», что он слишком добр, прост, потому его… не ценят на родине, и ему — дону Педро — следует, в совершенстве постигнув русский язык, понять, что мешает Михаилу Ивановичу в обществе, и, посоветовавшись с Людмилой Ивановной, совсем иначе устроить его композиторскую судьбу. О том, не слишком ли самоуверенно с его стороны помышлять об этом, дон Педро не подозревал. Как, впрочем, не подозревал и об излишнем доверии Глинки к нему самому.

Владелец дома на Рымарской, когда спрашивали его о постояльцах, отвечал: «Испанец, русский и полька, — все трое, кажется, только и делают, что поют, танцуют, больше ничего о них не знаю… Старший из них, самый солидный человек, — испанец, у него деньги, у него и власть в доме!» Сочинительству дона Педро приписывали здесь «Испанскую увертюру», которую слышали, бывало, из окна…

Испанец знал об этом, говорил Михаилу Ивановичу:

— Пусть что хотят думают, только вас не беспокоят! Насмотрелся я на них. У одного из двух товарищей всегда должно быть больше характера, хотя и совсем мало таланта. А что вам пользы от моей верности, если не буду с вами правдив? Думаю, как бы не засидеться вам здесь, надо ведь в Петербург!

Он был рад, когда Глинка, оставив в квартире Анелю, решился выехать из Варшавы, к матери, ожидавшей его в столице. И напряженно следил за тем, как в ноябрьскую ночь, подъехав с ним на возке к дому на Мойке, Глинка не спешил вылезать и, шесть лет не бывав здесь, глядел на город с пугающим дона Педро отчуждением.

4

— Глинка в Петербурге!

Эту весть передавали на разные лады, выдумывая самое необычайное о его путешествиях: будто привезенный им из Испании слуга — какой-то скрывающийся под чужим именем республиканец, а… новая жена Глинки — француженка, певица, которую отлично знает Полина Виардо. Иван Андреевич приехал на Мойку, где жила у замужней дочери Евгения Андреевна, расфранченный, надушенный модным «Илангилангом» и по обыкновению «всезнающий».

Поделиться с друзьями: