Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А им, Екатерина Ермолаевна, мелодии только и нужны, что им в том, какой из себя наш славнейший композитор, — возразили ей тоном, каким говорят о человеке, широко известном и потому как бы уже немного своем. — Жил здесь, впрочем, слепец, который бывал у Глинки, хорошо его знал, мог бы порассказать о нем, но недавно умер. Остап Вересай. Жена его теперь начальствует над слепцами. Не хотите ли пройти к ним? Отменные музыканты в губернии.

Ночевали в белой мазанке, возле шинка, среди тополей и ветел, плотно огородивших хату, а утром Екатерина Ермолаевна одна пошла по указанному ей адресу, к кобзарям. Утро выдалось мглистое, туманное, и Керн зябко поеживалась, идя по комковатому, открытому ветрам полю. С пронзительным криком пронеслась

навстречу ей стая сытых черных ворон, и обездоленно проступали в тумане одинокие очертания строений, кажущихся нежилыми. Какой-то расторопный приказчик, с мещанским начесом на ухо, в теплой кацавейке с барского плеча, повстречавшись с Керн, указал ей дорогу к слепцам и удивился:

— Небось отпевать кого-нибудь хотите? Лучше бы плакальщиц наняли! Бунтари они, эти кобзари, непослушные!.. Еще и надерзить могут, ей-богу!

Она не ответила и вскоре приблизилась к хате, до того ветхой, что подпорки, поддерживающие ее со всех сторон, вошли в гнилую мякоть покосившегося, обмазанного глиной сруба. В сенях при ее приближении запел петух, потом показался большой слепой кот, звякнула дверь, и кареглазая женщина в черном, закрывающем ее с головой платке, надетом в знак траура, певуче спросила:

— Кого вам нужно, барышня?

И так неожидан был этот вопрос, что Екатерина Ермолаевна замялась и с трудом объяснила, что хочет видеть Улю — жену кобзаря Вересая, видавшего Глинку. При этом предупредила, что ей ничего от Ули не нужно, кроме позволения посидеть вместе с кобзарями, поглядеть и послушать…

— Я и есть Уля. Пожалуйте, барышня, — просто сказала женщина, почти безучастно и вместе с тем приветливо. — Нынче у нас спевка и уже пришли те, кто в Киев путь держит, па осенние праздники…

«Какие же это праздники?» — хотела спросить Керн, но постеснялась, мысленно перебирая по святцам, в честь каких святых предстоят богослужение в Киеве.

Екатерина Ермолаевна робко поднялась по ступенькам на крылечко, вошла в хату и тут же качнулась назад: штофное малиновое знамя с золотыми кистями по низу стояло в углу, обрамляя своими складками два самодельных портрета на ном, в одном из которых, при всех неточностях рисунка, она узнала Глинку. На голове композитора была казачья папаха, а плечи его, слишком крутые и сильные на портрете, облекал какой-то странный мундир с пуговицами в два ряда… Возле знамени на скамье спокойно сидели, переговариваясь, старики в мягких серых свитках с удивительно чистыми и ясными лицами. Но не на них глядела сейчас Керн, на другой портрет, рядом с портретом Глинки, стараясь угадать, кто этот изображенный на нем человек, тоже в папахе, широкоскулый, крепкий…

— Кто он? — спросила она женщину. Услышав ее голос, слепцы сразу приумолкли и уставились в одну сторону.

— То ж Шевченко! — тихо ответила Уля. — Али не видели его?

Слепцы невольно повернули теперь головы к знамени. Они не могли судить о портретах, но знали, что нелегко было здешнему художнику из бурсаков выполнить этот заказ музыкантского цеха. Пришлось ему ходить в Качановку, испрашивать барского позволения глянуть на рисунки какого-то петербургского гостя, — был это Штернберг, — выставленные в картинной галерее Тарновских.

Чтобы успокоить слепцов, Уля сказала:

— Это ко мне, милые, ко мне… Барышня одна, от господ…

И, повернувшись к Екатерине Ермолаевне, шепнула:

— Не знаю, как о вас сказать им.

— А вы ничего не говорите, — заторопилась Керн. — Проездом я тут, вот и зашла. Пусть споют что-нибудь при мне. И объясните, зачем они собираются идти в Киев?

Уля отвела ее к сеням и, чуть повысив голос, сообщила:

— Кобзарный полк собирается в Киеве. В день, когда Бог-дац Хмельницкий с Россией завязал дружбу навечно… Слышали о Раде Переяславской?

— Полк? — переспросила, не веря себе, Екатерина Ермолаевна, далекая от обычаев кобзарной старины и от всего, что было привычно Уле. — Какой же это полк?

Ведь слепцы?..

В воображении ее мелькнули марши драгунских полков па Сенатской площади.

— Кобзари — они воины! — поправила ее Уля. — Что ж такого, что они слепцы. Им народ верит. Они — его память. Так Остап Вересай говорил, муж мой, — добавила она не без гордости. — Ну, и день тот всей Украине памятей!

— С чем же они пойдут в Киев? Что петь будут?

— С «Русланом». Да и своих песен много. Песни — их сабли! Как ни стараются паны кобзарей исконных их прав лишить, музыкантские сборища закрыть, а каждый год сбор проводим. Спасибо учителям, хорошие есть люди!..

— С «Русланом»? — повторила Керн, все более изумляясь.

— Чему вы удивляетесь, барышня? Сам Глинка нами не брезговал, нам играл и Остапа учил… Или думаете, только псалмы кобзарям тянуть?..

— Нет, я так не думаю! — совсем растерянно произнесла Керн. — Только что же они поют из «Руслана»?

— Вот послушайте. Посидите, пока я вас позову. И разденьтесь.

На низенькой табуретке, в позе ученической, как бы боясь, что ее застигнут здесь и засмеют, она неловко и долго сидела за перегородкой, ожидая, пока запоют кобзари. А только запели они, Екатерина Ермолаевна встала и вышла к ним. Так просто они начали песню Баяна, один за другим подхватывая, с такой естественностью пели, что Керн забылась и на мгновенье представила себе, будто они-то, сидящие перед ней, и есть те старинные гусляры-певцы, которых Глинка ввел в свою оперу. Она не замечала сейчас ни слишком мягкого произношения ими русских слов, ни глуховатого тембра их голосов. И не могла не видеть радостного лица Ули и того, как слепцы, исполняя песню, тянулись к ней, ожидая ее — и только ее — похвалы или укора. Уля сидела среди них, как старшая: она была для слепцов женой кобзарного хорунжего, их заботливой матерью и сейчас их наставницей. И, пожалуй, подругой их старости! Не было в живых Остапа Вересая, и не знала его Екатерина Ермолаевна, но голос его, казалось, звучал в их голосах. И в том, как они пели, было что-то захватывающее, властное и до такой степени слаженное, что Керн видела перед собой не слепцов-самоучек, обязанных только своей памяти и таланту, а певцов-артистов, не уступающих тем, кого учат в хоровых капеллах.

Но не только это взволновало сейчас Екатерину Ермолаев-ну: ей стало жаль, что не знает ее Уля, и было обидно сознаться себе в том, что растет в ней странная зависть к этой женщине, передающей сейчас людям то, что никак не могла бы передать им она, Керн, близкая в прошлом Глинке. И к музыке Глинки оказалась причастной Уля! Смутная догадка о том, что жизнь сохранила и донесла сюда мелодии Глинки, а она, Керн, потеряла их вместе с его дружбой и теперь виновата не перед одним Глинкой, а перед всеми этими людьми, поразила ее. И верно, она ведь не сумела бы рассказать им о композиторе, не нашла бы слов. Не потому ли, что не связывала его помыслы с жизнью простых людей, а его музыку с их песнями — истоками его песенных дум, злилась на Булгарина, была благодарна Одоевскому, но… не народу. Кери не могла бы объяснить, чем так близок в понятии кобзарей Михаилу Ивановичу этот ссыльный поэт Шевченко, — она плохо помнила о нем, но сейчас готова была преклониться и перед ним и ждала, когда запоют его песни, ждала и не хотела отсюда уходить, позабыв, что ее ждут в хате возле шинка и надо ехать в поместье, а оттуда в Петербург…

Усилием воли она оторвала себя от приковывающих к себе голосов, торопливо оделась, низко поклонилась Уле и кобзарям и вышла, запечатлев навсегда в памяти лица слепцов, штофное малиновое знамя с двумя портретами па нем и образ женщины в черном платке.

…Месяцем позже в ноябрьскую вьюгу на небольшом погосте возле деревеньки постаревший Ширков стоял с женой у свежей могилы. Она выступала черным пятном на снегу. Рядом на коленях застыла в поклоне женщина, без слез, с ненужно блестящими сережками в маленьких ушках.

Поделиться с друзьями: