Глинка
Шрифт:
Пел Остап о Хортице, о Сечи, а кто поет о ней с тех пор, как посадили в Хортице картофель в поруганье над Сечыо? Не те кобзари-«сумники», что у церквей трутся, похорон да поминок ждут, а лишь его, Вересая, ученики. Вела Уля Остапа к петербургскому музыканту и втайне размышляла о том, что это за человек, который в тысячу раз славнее ее мужа и, по словам кобзарей, самый большой песенник.
К этим размышлениям ее толкали не ревность пли боязнь, а то светлое и чистое любопытство к миру, которое всегда охватывало Улю, стоило лишь ей выбраться на шлях из ветхого своего дома. А в мире она давно приняла необходимость страдания, меньше всего надеясь на какие-нибудь нечаянные радости, но сейчас хотела бы заранее знать: что принесет Остапу свидание
Они отдалились от шляха и вошли в небольшую деревню с покосившейся церквушкой, на почерневшем кресте которой с неправдоподобной цепкостью лепилось воронье гнездо. Вересай намеревался зайти к знакомому дьячку. В сумке он хранил рукописный лист, оставленный ему прохожим школяром, и теперь хотел, чтобы дьячок прочитал ему написанное. Уже доносились запахи жилья — хмеля, кизячной золы и шкварок. Хаты, крытые по-польски, снопиками, забелели в темных, огороженных плетнями садах. Среди них — небольшая, выходящая окнами на улицу, хата дьячка Середы. Возле окон стояли два слепца и тянули «Лазаря». Потом, кланяясь, спрашивали в одни голос высунувшегося к ним из окна дьячка:
— Здоровы ли будете?
— Здоровы, — басисто отвечал дьячок.
— Здоровы ли в ноги?
— Здоровы.
— Здоровы ли в руки?
— Здоровы.
— Не было ли тяжелых снов у вас?
— Не было.
— Не приходил ли во сне беглый монах за подаянием?
— Не приходил! — терпеливо отвечал дьячок, зная, какое скверное предзнаменование в таком сне, и пе видя возможности спастись от назойливости слепцов.
Но, увидя кобзаря, обрадовался:
— Остап, уйми их! Надоели так, что беглому монаху рад станешь!
Вересай приблизился и, узнав слепцов по голосу, отрывисто крикнул:
— Игнат, Федор… брысь, бисовы дети!
Уля смеялась, глядя, как, взявшись за руки, они заковыляли по дороге. «Никак Остап?» — донеслось до нее. Она знала, что не пройдет и месяца, как слепцы появятся в ее доме и, беззлобно вспомнив этот час своего посрамления, сядут за горшок с кашей.
— Остап, заходи! — пробасил дьячок.
Он был без подрясника, стар и глядел по-ребячьи изумленно на пышущую здоровьем Улю. Поражая ее своей худобой и подвижностью, он ругал за чаем отцов иезуитов и ляхов. Понаехав сюда после неудачного польского восстания, они, по его словам, бесчинствовали в отместку за свои неудачи.
Надев узенькие очки в жестяной оправе, он прочитал поданный ему Остапом листок.
Перебендя, старый, слiпий,
Хто його не знае.
Вiн усюди вештаеться
Та на кобзi грае.
— То ж про меня! — умиленно прошептал Остап, открыв глаза так широко, что дьячок воскликнул:
— Да ты прозрел никак?
— То ж парубок с Керелевки писал, — пояснил, не обратив внимания па его восклицание, Остап. — Теперь в Петербурге он, жил у нашего Совгиря[6], у маляра в Стеблеве, у художника в Тарасовке, у кого не жил хлопчик!.. Со мной по селам ходил, мои песни слушал.
Лицо его посветлело, рука беспокойно потянулась к мешку, в котором лежала кобза, в мыслях встало прошлое. Несколько минут он раздумывал, каким стал теперь керелевский школяр, сочинявший стихи, потом резко поднялся и спросил дьячка:
— О музыканте ничего не слышал? О том, который за певчими приехал?
Вспомнив знакомого школяра, уехавшего в Петербург, он уже готов был поверить, что приезжий может быть отнюдь пе плохим человеком, и пе зря толкуют о нем кобзари как о своем защитнике.
— О пане
Глинке, что ли, говоришь? Здесь он! — подтвердил дьячок. — В Качановке. Почтовым чиновником сначала себя назвал. Регент царя. Понимаешь ли ты, Остап, какой он человек?Последние его слова вновь смутили кобзаря. Но, ни о чем больше не спрашивая, он сказал Уле нетерпеливо:
— Идем к музыканту!
Дьячок вывел их на дорогу, ведущую в Качановку. Дорога шла через леса, в стороне от степных курганов и знакомых кобзарю деревень, и пугала Улю безлюдностыо своей и тем, что первые ее версты оказались выложены булыжником. Привычнее и легче казалось ей идти по степной тропке.
— Богатый барин живет! — сказал дьячок, угадав ее тревогу. — Какой парк у него! А в парке каких только зверей нет! Дом, думаю, из мрамора. Дворец, а не дом. Во дворце картины собраны со всего света. Как не знать помещика Тарновского— свой театр содержит. Барин не очень добрый, но вы не пугайтесь. Идти к нему в дом не надо, а пусть сядет Остап у ворот и заиграет. Смотришь, музыкант сам к нему и выйдет.
Лес кончился, и Уле казалось, будто идут они по чужой, неведомой земле, до того странно было видеть черные гроты в тех местах, где мирно текли ручейки, пробиваясь из невысоких гор, до того пугали ее мертворожденные светлые пруды, окаймленные подрезанной, как на газоне, травой. Что только пе сделали с землей ее отцов иноземные садовники, привезенные сюда из Италии! Уля смутно помнила рассказы деревенских о том, как потребовал от них пан Тариовский «уподобить эту землю итальянской». Говорили, что показал якобы им владелец Качановки какую-то картину, изображающую итальянскую виллу, и сказал: «Сделайте по этому образцу». Тогда-то и появились здесь черные гроты и искусственные озера, а на месте вишневых садов — хилые апельсиновые рощицы, одинокие пальмы-недоростки, с редкими листьями, похожими на опахала. Впрочем, еще и до Тарновского немало поглумились здесь над казацкой землей. Румянцев-Задунайский, получив Качановку от Екатерины, велел срыть с лица земли древние курганы, вносящие сюда смуту одним своим видом.
Остап в раздумье брел с Улей по дороге и был чем-то встревожен.
— Хорошо ли тут? — изредка спрашивал он ее, вслушиваясь в тишину.
Птицы не пели, и с пустынных озер, скрытых в нолях, тянуло холодком.
— По-барски… Как барину захотелось, — отвечала Уля, не умея передать своего отношения ко всему, что раскинулось перед ее взором. — Барская земля — не паша. Вот тополя порублены у дороги, а с краю растет невесть что — не елка, не тополь…
То были кипарисовые деревья, недавно привезенные сюда из Крыма.
Кобзарь подошел к дереву и начал в беспокойстве ощупывать его ветви.
— Да нет, — сказал он чуть слышно, внюхиваясь в запах. — Это дерево, Уля, не вянет, стало быть, приняла его земля, она, Уля, не панская.
Уля не спорила. Был вечер, когда кобзарь и жена его остановились на отдых в одной из деревень пана Тарновского. Желая выведать, что за люди живут здесь, кобзарь запевал самые богопротивные и мятежные песни, из тех, впрочем, которые не касались ни царя, ни помещиков.
Вiд Киева до Кракова
Бiда однакова.
Л хто бiди не знае,
Хай мене спитае.
Ночевали на стогу, под звездным, раскрывшимся во всю свою ширь, небом. А утром, чуть рассвет коснулся краешка соломенных крыш и дорога забелела, тронулась дальше. К полудню пришли в Качановку. По тут Остапа и Улю ждало непредвиденное. Не одни они спешили к приезжему музыканту: у помещичьих ворот и вдоль дороги уже расположились кобзари и лирники, прибывшие сюда с женами и детьми из дальних мест, иные давние знакомые Остапа Вересая, но в большинстве своем — здешние, приглашенные сюда самим паном Тарновским и глядевшие на пришлых неодобрительно.