Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

По отзыву предводителя дворянства, был оп «образованнейший оригинал», богатый, живший в свое удовольствие, большой насмешник, крестьян держал в руках, но за нищету их взыскивал с управителя так же, как и за лихоимство. Передавали, будто писал он «Ответ Сен-Симону», не соглашаясь с его ученьем, но вместе с тем глубоко заинтересованный им, а попав в ссылку, отнюдь не упал духом и в Тобольске продолжал жить независимо и широко. Жена снабжала его всем необходимым, и каждый год из курского поместья отправлялись в Тобольск обозы, даже дворовые перекочевывали на время в Сибирь по месту ссылки их барина.

Впрочем, обо всем этом, о жизни Ширковых, написал Валериан Федорович стихотворную быль, назвав ее «Загробным поэтическим голосом

за невинно-осужденного отца». Именно этим задумал оградить память его от клеветы. Сила поэтического слова должна быть более убедительна, по его мнению, чем печатанье новых документов и скучное повествование о кознях судей, и о совершившемся достойнее написать в стихах, чем в официальных жалобах.

К концу тридцатых годов Валериан Федорович был подполковником генерального штаба и владел поместьем в Волчанском уезде Харьковской губернии. В Курске он бывал редко, тамошнее поместье Ширковых захирело и было продано, но события давних лет были памятны старожилам. И за Валерианом Федоровичем следили… Он жил обособленно, занимался живописью, историей, писал стихи, хорошо играл, — не столь уж частые отличия военного человека.

Его познакомили с Глинкой в Петербурге, накануне отъезда Михаила Ивановича в Малороссию. Нестор Кукольник, слышавший о Ширкове от других, поинтересовался:

— Как он тебе показался? Говорят, этот «просвещенный дилетант» владеет недурным вкусом?

— Говорят другое, — откликнулся Глинка, — сейчас очень заинтересовавшее меня: будто он может написать либретто для «Руслана» гораздо лучше твоего Бахтурина…

«Твоего» он сказал потому, что на вечере у Кукольника, при его участии, поэт Константин Бахтурин вдруг приступил от разговоров к делу и, к удивлению Глинки, довольно живо написал план оперы.

— Но все же ты связался с Ширковым? — допытывался Кукольник.

— Он написал по моей просьбе каватину Гориславы, — ответил Глинка, — и написал, по-моему, отлично. Этим обязал, сказать правду, удивил своим проникновением в замысел. Я оставил то, над чем работал раньше, принялся за каватины Людмилы и Гориславы и не знаю, как быть с господином Бахтуриным!

— Для композитора — либретто всегда лишь подспорье, хотя и необходимое, ты ведь так, кажется, думал? — усмехнулся Кукольник. — А теперь у тебя так много стало… либреттистов!

— Вместо одного Пушкина! — с грустью сказал Глинка. — Притом и Бахтурин вместо Пушкина! Совсем неожиданно! Но знаешь, — тут же предупредил он, — неизвестный Ширков — поэт, и больше, чем Бахтурин, для которого, если помнишь, при постановке его «Молдаванской цыганки» писал я арию с хором.

Сказав так, он задумался: «Ох и много же у «Руслана» опекунов и помощников! Нельзя и Маркевича снять со счета. А сколь многим обязан «Руслан» художнику Айвазовскому, сообщившему как-то на рауте у Кукольника три татарских напева. И даже чухонцу-ямщику, возившему нас с Дельвигом и друзьями к водопаду, на Иматру и мурлыкавшему себе под нос всю дорогу какой-то финский народный мотив. Не пестро ли? Нет, кажется, едино!»

— Человек странный этот Ширков! — лениво заметил Кукольник, считавший и себя больше остальных причастным к созданию либретто. — Но если он тебе так по душе — молчу!

— Чем же странный?

— Провинциал! — поморщился Кукольник. — Во вкусах, в повадках и в этом стремлении… обелить отца, в самом неистовстве духа! Впрочем, живет себе в Харькове, в столицу не стремится! Здесь бы другие заботы увлекли. Что значительно в Харькове, мелко в Петербурге!

«А ты? Не из провинции ли сюда явился с первой пробой пера?» — хотел было остановить его Глинка. Он знал о всех подробностях устройства Кукольника в Петербурге и усердствовании его перед двором. Но прошлое столь быстро забывается удачниками. К тому же, каким бы ни был Кукольник, Михаил Иванович никогда не мог его упрекнуть в неискренности.

Глинка оборвал этот случайный разговор о Ширкове и как бы в отместку Кукольнику

с еще большей горячностью признался в письме к Валериану Федоровичу в самом сердечном к нему расположении:

«…Друг мой бесценный, Валериан Федорович, трудно мне без тебя наедине со своими мыслями. Бедный «Руслан» наш все более ввергает в сомнения, а больше всего мешает работе рассеянность и, правду сказать, тоска сердца. Так долго не намеревался писать эту оперу. Зато будет в ней самое лучшее, чем живем с тобой, чем красим наши помыслы, чем оживляем минувшее… Я все больше убеждаюсь, как понят тобой замысел, как удаются тебе, печальнику дальнему, сцены «Руслана». Когда я писал «Ивана Сусанина», мне мешал театр. Не знаю, многое ли помешает теперь, но, думая о тебе и ожидая с нетерпением твоих присылок, уже томлюсь надеждами».

Он не досказал, что только в содружестве с Ширковым не родится в нем сопротивление слову и, приняв с самого начала первородство музыки, ее власть над текстом, он тем не менее находит в стихах Ширкова отвечающее его композиторской интонации единство поэтической и музыкальной гармонии. Как не походило это на вынужденное «мучительство» с Розеном!

Валериан Федорович не часто приезжал в столицу и далек был от литературных и музыкальных кругов. Но у себя, в харьковском поместье, хорошо виделись ему, словно соседствовали с ним, образы «Руслана», и мир старины представал в не затемненном книжностью воображении. Жена его Александра Григорьевна, отлично разыгрывала на фортепиано присылаемые Глинкой партитуры, едва лишь ямщики привезут их с почтой в больших матерчатых конвертах. И в тихом доме их не было, пожалуй, большей радости, чем та, которую приносили с собой эти дни почтовых наездов, когда, отправив в столицу очередную кипу листов, ждал Валериан Федорович, не сегодня ли пришлет Глинка «продолжение». И, заслышав на дороге звон колокольчиков, говорил:

— Кажется, «Руслана» везут!

3

Иван Андреевич ни в чем не изменяет своим навыкам и привычкам. И, что самое странное, ведет себя так, будто ничто не меняется в самой жизни, и он — заштатный житель столицы, невидный и неслышный, часто уезжающий на Смоленщину, — всегда в курсе всех событий и в центре всеобщего внимания. И кажется, Петербург на самом деле не может обойтись без Ивана Андреевича, без канареек в его доме, трех девиц по сей день па выданье и успокоительной болтовни обо всем, что слежалось в его памяти и время от времени просится наружу.

— Ты, кажется, уходишь от натуральности, Мишель? — говорит Иван Андреевич, проснувшись в своем кресле и увидя возле себя племянника. Глинка не был в его доме около года, но дядюшка беседует с ним так, словно продолжает какой-то недавно оборванный разговор. — О твоем «Руслане» толкуют па разные лады, по все сходятся на том, что не пристало тебе заниматься сказками. Не натуральнее ли сочинить светскую оперу из жизни хорошего общества и, знаешь, без страданий, без убийств. Публика устала, и неужто нельзя прививать добрые чувства этак, не будоража страстей? Чувство времени должно сочетаться с чувством изящного. Ведь надо же попросту умно жить, Мишель!

Михаил Иванович не прерывает его, уважая дядюшкину потребность выговориться, отвести душу. Было бы опрометчиво сразу же вступить в спор.

— Умно жить — значит жить без излишней требовательности и этой надоевшей возни с неразрешимыми вопросами! — продолжает Иван Андреевич. — Ты пойми, до чего доходит дело: заниматься одним своим хозяйством, хранить покой своей семьи стало чем-то предосудительным благодаря господину Гоголю. А почитаешь Лермонтова, так — хочешь не хочешь — иди в вольтерьянцы. Возвышать «жалкий род людской», по нынешним временам, очень плохой тон, а вот ругать его — признак образованности! А если я хочу жить, как птаха, как вот тот самый снегирь, — он показывает мизинцем на клетку, — тогда что делать прикажешь?

Поделиться с друзьями: