Глинка
Шрифт:
— Ну и живите! — улыбается Михаил Иванович. — Право, и я стремлюсь подчас к тому же.
— Ты «к тому же»? — укоризненно качает головой дядюшка. — Ты, Мишель, хоть и «птичка-невеличка» и собой с наперсток, страстям отдан пожизненно, но главная в тебе струна — это все-таки мажор, наступление! Романсы твои усладительны. Это правда, но и они… взывают, взыскуют совершенства жизни. Все Пушкин, все он. С него пошло, раньше иными мотивами жили, особо в прошлом веке.
Дядюшку слушать становится интересно. Этакое безгрешное и наивное откровение! Глинка, сидя на крохотной, обитой бархатом скамеечке, на которую Иван Андреевич обычно кладет ноги, смотрит на него с восторгом,
И Пушкин стал нам скучен,
И Пушкин надоел.
И стих его не звучен,
И гений охладел…
Последние годы, после расправы над «секретными», так душно в столичном обществе, так тревожно и пусто на душе у многих! Дядюшка Федор Николаевич шлет из Петрозаводска примиренные с жизнью, покаянные письма… Но Федор Николаевич, собственно, не так уж и виновен перед государем, он ратовал за… престол для Елизаветы, а не за свержение монархии, другие же, к примеру Кюхля, и в Сибири продолжают поносить государственный строй.
— А каковы ныне хоры? — спрашивает Иван Андреевич, излив свою досаду на время. — Говорят, на Басманной, в церкви Никиты Мученика, отлично поют колокольниковские певчие? Неужели там не был?
— А еще где хорошо поют? — любопытствует Глинка.
— В Москве, у Сандунова, — с важностью сообщает дядюшка. — Обязательно туда поезжай. Народное пенье чудесно не только в Малороссии, и не капелле, думаю, состязаться с ним. Истинное пенье не в дворцовых палатах, а на травушке. Когда приезжаю к себе в Лучесы, всегда иду в поле, сажусь возле косцов поодаль и слушаю. И вот ведь, объясни мне, царский капельмейстер, отчего в таких немудрящих песнях такая мудрость человеческого чувства и вместе с тем детски чистая душа слышна? А мы вот мудрим, умствуем!..
Он опять переводил разговор на другое, на тщету вечных вопросов, на уход от натуральности… Михаил Иванович уже скучающе поглядывал на него и ждал — дядюшка заговорит о сельских идиллиях, о Руссо. Но Иван Андреевич вдруг озабоченно повернулся к нему всем сморщенным, в быстрых перебегающих морщинках лицом и спросил:
— Слышал я, дома у тебя плохо? Правда ли? Не дают тебе без идей жить?
— С идеями не дают, вернее! — удивился Глинка неожиданному ходу его мыслей, не поняв, хочет ли дядюшка сказать: «Что пользы от идей?» — или понимает под идеями необходимость сочинять, издавать романсы, зарабатывать деньги?
— Знаешь что? — предложил дядюшка. — Едем сейчас к тебе. Засветло! У тебя отужинаем, без приглашения, так-то лучше. Пора, голубчик, знать мне, что за птица Мария Петровна и почему горюет о тебе матушка твоя, Евгения Андреевна.
— А матушка горюет? — печально переспросил Михаил Иванович.
Но дядюшка, не пожелав ответить, уже поднялся с кресла и дробным, мелким шажком поспешил в спальню — переодеваться.
Вскоре наемная коляска везет их по булыжным ухабистым улицам. Дядюшка то и дело раскланивается со встречными в тех случаях, когда из окна кареты высовывается чья-нибудь знакомая ему кудлатая в шляпе, или без шляпы, или лысая голова. Михаила Ивановича потешает это множество неожиданных
встреч. Почему-то, когда он сам куда-нибудь едет, никто из знакомых не встречается ему на пути.— Кто это? — спрашивает он Ивана Андреевича, заметив одутловатого старика в цилиндре, недвижно сидящего в глубине коляски с полуоткрытым верхом. Старик кивнул дядюшке и закрыл глаза.
— Барон Ференц. Он тяжело болен, и гадалки пророчили ему скорую смерть, у себя дома, на постели. Впрочем, где же еще, казалось бы, умирать человеку? Но барон теперь почти не бывает дома и даже спит в коляске. Его возят по городу ночью и днем… На Охте и в Гавани можно встретить барона. Вот что значит, голубчик, боязнь смерти!
Коляска Ференца повернула за угол и стала. Кто-то преградил путь. На Татарский остров, где были бойни, татары вели на поводу сивых голодных коней. В крытом возке, с прибитой к кожуху иконкой, куда-то ехала бледнолицая статная монахиня. Возок, татары с лошадьми и карета Ивана Андреевича оказались прижатыми в угол. Их обгонял Дубельт в громадной зеленой коляске, запряженной четверкой крупных артиллерийских копей. Монашка перекрестилась, и татары, словно получив от нее напутствие, деловито зашагали дальше. Сбитенщик в ослепительно белом фартуке вдруг подбежал откуда-то с деревянной кадушкой и начал угодливо кланяться седокам. Кучер с высоты козел легко задел его кнутом, и сбитенщик исчез.
За поворотом виднелся дом, где жил Глинка. Немного позже хозяин с гостем одинаково церемонно сидели в маленькой столовой. Мария Петровна разливала чай, потчевала крендельками и сухариками, томно говорила Ивану Андреевичу:
— Не спит, не ест, одна музыка в голове. Ребенок!
Она догадывалась, зачем появился дядюшка в доме, и хотела первая начать разговор о муже.
Но дядюшка помрачнел от этих ее снисходительно сказанных слов и, теряя привычный благодушно-иронический тон, сказал со смешной и сердитой важностью:
— Но он — Глинка. Ельнинский Глинка. Первый русский композитор. Конечно, у него… музыка в голове!
Он отлично помнил в этот момент, что существуют Глинки-Земельки, Глинки — духовщинские и Новоспасские, и все они чем-то да знамениты. А самым знаменитым будет его племянник из Ельни, той самой, которая гербом своим имеет три ели на белом фоне, которая героически сопротивлялась французам. Но что Марии Петровне до всего этого? И что за «вольность» разговора о муже? Какой скверный тон! Он добавил:
— Чем же, если не музыкой, жить Мишелю?
— Но ведь не одним делом живет человек? А семья, вечера во дворце, фейерверк на Неве, Гостиный двор…
Смущение делало ее откровенной и обиженной.
— Не одним делом, говорите? — поднял палец Иван Андреевич. — Одно у Мишеля дело — музыка, а когда он этим делом занят, за столом ли сидя, или когда в Гостином дворе перчатки ищет, — никому не ведомо. Оп художник, и «средь людей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он» — так сказал Пушкин. Скучен и рассеян, но «чуть божественный глагол до слуха чуткого коснется — душа поэта встрепенется…».
— Полноте, дядюшка! — взмолился Михаил Иванович.
Одинаково тягостно было слушать и жену и Ивана Андреевича, как бы забывших о его присутствии. К тому же как ни сердился дядюшка на Марию Петровну, а не мог себе отказать в удовольствии покрасоваться, лишний раз показать свою приверженность искусству.
— Бог с вами! — сказала Мария Петровна, обращаясь к гостю и мужу, кротко сложив на груди пухлые руки. — Какие только земные радости надолго соединят нас с Михаилом Ивановичем, — одно горе у нас, что таить? А соединит ли оно?