Глинка
Шрифт:
— Ну хорошо, Михаил Иванович, хороню, не буду, — заторопился Ширков, и смуглое горбоносое лицо его с напряженным до этого взглядом серых холодных глаз сразу потеплело. Именно этих слов он и ожидал от Глинки.
Устраиваясь, он ненароком обронил:
— В Петербург Лист приехал! Слыхали, Михаил Иванович?
— Говорили мне, — отозвался Глинка. — Приглашен я нынче к графине Ростопчиной, там увижу его. Да и Одоевский звал, говорил, что Лист у него будет. Домоседом я стал, Валериан Федорович, все больше наедине с «Русланом» сижу, миновали меня петербургские новости.
— Вот и хорошо. Давно бы так! — одобрил Ширков. — О Листе слышал, а вот не знаете ли, Михаил Иванович, где в Петербурге пришлые музыканты живут, «музыкальные ходоки» из Астрахани, из Самары, певцы да слагатели песен?
— В доме Кавоса
— Грех вам спрашивать, Михаил Иванович! — Ширков оторвался от дела — он ловко и быстро развязывал какой-то баул. — Не для Гедеонова ведь «Руслана» пишем, для них… Не только Виельгорскому и державной нашей столице, а волжским да сибирским городам о «Руслане» судить. Они-то и петь будут. Им потрафлять не надо!
— Все вы о том же! — качнул головой Глинка, поглядев на гостя со смешанным чувством благодарности и смущения. Ему и самому хотелось так думать, но жизнь сузила связи его с народом. Будто и верно, дальше Петербурга путей нет!.. За Ширковым, стояла сейчас в его глазах вся поющая, многоголосая Россия, приверженная песенной правде, сказам старины и чудесным распевам колоколов, среди которых голос Новоспасских звонниц еще до сих пор, казалось, звучал ему издалека.
2
К одной из своих сестер писал Михаил Иванович в час откровенности о любви своей к Керн: «…маменька советует мне умерять мои страсти — разве ты не знаешь, что моя привязанность к ней составляет потребность сердца, а когда сердце удовлетворено, страсти можно не опасаться. Я убежден, что соблазнов больших столиц следует более опасаться, чем последствий и проявлений чистой и сердечной привязанности… Близость особы, которая заключает в себе артистку, создает новую силу, между тем как удаление от нее терзает душу и изнуряет тело».
Как ни отчитывал мысленно Керн, утешительно перечисляя себе только теперь установленные им ее пороки, случаи, в которых проявились они, а потребность в любви к ней брала свое: слишком уж многое сближало, и, главное, несомненная артистичность ее натуры, пусть холодная, пусть способная к самым неожиданным перевоплощениям, к изменам самой себе. Одна она постигала его мысли, не принуждая себя вникать и их глубину, каким-то легким предугадыванием, шестым чувством мгновенно подхватывая их, развивая в беседе и не преклоняясь перед Глинкой. Но уже сама способность к этому и непринужденность, — он говорил себе «грациозность ее ума», — были ему бесконечно дороги, не говоря о том, что не поддавалось определению, — о секрете самого влечения к ней, вмещающем в себя и любование ею и страдание… Но в то же время он отчетливо знал теперь, что любовь эта чем-то похожа на пустыню, где негде приклонить голову, пустыню, которая бесконечна… и ровна. И пет в ней того кроткого, умиротворенного покоя, который должна дать женщина, не становясь слишком домовитой, привязчивой, не тешась наивным стремлением взять его — Михаила Ивановича — в свои руки, но и не будучи столь бессердечно-рассудочной… И где грань между всем этим?
Внутренне отказавшись от мысли иметь ее своей женой, он не так мучился затянувшимся бракоразводным процессом с Марией Петровной. И очень уж противно думать о том, как будет оправдываться корнет Васильчиков и что станет объяснять священник Федор Опольский, которого обвиняют в тайном совершении их бракосочетания. Достаточно памятны последние разговоры с Марией Петровной в Царском Селе. Он просил ее… сохранять хотя бы внешне престиж. Не забыть ему и заключение из дела, составленное по всем правилам канцелярского ремесла: «В присутствии Санкт-Петербургской духовной консистории коллежский асессор Михаил Иванович Глинка был увещеваем об оставлении ссор и обращении его к супружескому сожитию, на основании 243 ст. устава Епархиальных консисторий, вследствие поданной 15 мая 1841 года просьбы к его высокопреосвященству о расторжении брака, но он на супружеское с женою сожитие не согласился, а желает, чтобы по прошению его было учинено законное рассмотрение». Подписано: «Михайло Иванов сын Глинка коллежский асессор».
Но невольно, как бы в облегчение от всех этих бракоразводных тягот, во все времена одно и то же, —
хочется видеть Керн, уже не связывая одно с другим — развод с новой женитьбой, — а лишь из потребности видеть ее неомраченное милое лицо и слышать ее мягкий голос, произносящий подчас с отменной выдержкой весьма холодные слова.Она заметно поправилась после поездки и к девичьей статности ее прибавилась какая-то тяжеловатость зрелости: в покатости плеч, в замедленности походки. Он увиделся с пей в доме Анны Петровны, огорченной их размолвкой, и опять разговор с Екатериной Ермолаевной доставил ему грустную, но необходимую усладу, речь шла о Листе, и с какой живостью воображения потешалась она, смиренница, над веймарским обличием и веймарскими повадками знаменитого пианиста. Лист только собирался туда, но она видела его живущим именно в Веймаре. Не побывав в Веймаре, она умела представить себе по книгам этот высокочтимый бюргерский городок, свидетельствующий каждым своим уголком о прошлом людей искусства. Городок заполнен памятниками, как антикварная лавка всевозможными редкостями, и так много чинного благолепия выпало на его долю, что уже не вызывает смиренного волнения маленькое кладбище, на котором в одном склепе с гросс-герцогами покоятся Гёте и Шиллер и гросс-герцогская библиотека, хранящая стихарь Лютера, домашний халат Гёте и подобные реликвии. И что дает право веймарцам, возвеличенным в собственных глазах и жительством здесь, наследовать неведомо от кого лихорадочную патетичность речи, пасторскую осанку и неприятие юмора?
Обо всем этом говорит Керн, рисуя перед всеми долговязую фигуру Листа, чем-то похожую на аиста, немолодого человека в длинном черном сюртуке, худого, длинноносого, с белыми длинными волосами, говорит отнюдь не в обиду или в умаление его. Она опять утверждает, что в манерах Листа много есть от Веймара, и хочет понять Глинку, разбирающего его игру. По словам Михаила Ивановича, Лист играет модную музыку, такую, как мазурки Шопена и ноктюрны, с превычурными оттенками, а симфонию Бетховена, переписанную им самим для фортепиано, — без надлежащего достоинства и в ударе по клавишам — рублено, «по-котлетному». Гуммеля исполняет несколько пренебрежительно, и вообще сравнить его игру с игрой Фильда и Майера можно лишь в их пользу, в особенности в гаммах, по все же играет превосходно и, конечно, по-своему! И в силе страсти ему не откажешь, хотя и театрален порой безмерно!
Глинка тут же исполнял Бетховена, и Керн улавливала то, что отличало его исполнение от Листа. Она слышала Листа дважды и, увлеченная им, тем не менее во многом соглашалась с Глинкой. А может быть, исполнительский характер Глинки ей просто был роднее, ближе!
Анна Петровна не вникала в их разговор, обеспокоенная другим: своим равнодушием к самой теме… Право, ее больше занимало, сойдется ли наконец дочь с Михаилом Ивановичем. В этом было стыдно себе признаться, и Анна Петровна сидела отчужденно, не решаясь заговорить. Упреком ей было и поведение дочери. Дочь могла рассуждать обо всем, отвлекаясь от своего отношения к композитору, она же — Анна Петровна — бессильна… Сказывалась ли в этом усталость от жизни или отсутствие человека, ведшего ее за собой?
Глинка сыграл из «Руслана» и спел арию Ратмира. Анна Петровна почувствовала, что ему хорошо в ее доме. В затруднении и смутной радости она вышла из комнаты, оставив дочь наедине с ним. Глинка не заметил ее ухода и этим немного обидел Екатерину Ермолаевну. Он пел и в этот вечер мог говорить, казалось, только о музыке и играть без конца. Но стоило Екатерине Ермолаевне удалиться на несколько минут, он переставал играть. Не странно ли? Ему нужно было, чтобы она сидела с ним рядом. Она поняла это и, внутренне улыбнувшись, уже не оставляла его одного.
Ни о чем больше не поговорив, они вскоре простились. Глинка был спокоен и бодр. Дома у Степанова его ждали мать и сестра, приехавшие из Смоленска. Ширков собирался уезжать до премьеры «Руслана» и ночевал у друзей. Он держал в Петербурге небольшую квартиру, но почти не жил у себя. Евгения Андреевна решила устраиваться на зиму в столице и уже подыскала себе небольшой дом на Гороховой. Она заняла в этом доме бельэтаж, предложив сыну две комнаты внизу, во дворе.
Людмила Ивановна — так давно уже величали Куконушку, выросшую как-то незаметно и сразу, — встретила брата недовольно и печально. Отведя его в сторону, она сказала: