Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Гулак приехал сюда с неосознанным внутренним чувством протеста против ставшего уже каноном воспевания Италии, против той мистической латиномании, которая так подавляла художников. И, может быть, потому не спешил заводить знакомых. Разговоры с Шевченко еще действовали отрезвляюще и помогали ему не поддаться тому поистине чудесному, что представилось здесь, не стать италоманом. Прошло некоторое время, пока в этом мнительном единоборстве с тем, что он счел каноническим и потому ложным, естественная простота Италии сама по себе взяла верх над его сомнениями, захватила своими красками, и Гулак мог судить о ней, не боясь ослепления, как бывает, когда стоишь перед картиной и надо отойти в сторону, чтобы

по-настоящему увидеть ее.

В эти дни он написал брату: «Сколько людей перебывало здесь, учась классицизму и верности тонов и теряя с классицизмом себя, не я был бы последний. Могу повторить: Италия прекрасна, и я понимаю тех, кто хотел побороть тоску у великих памятников человечества и становился не только паломником, но и духовным невольником этой страны, природа которой возвышает человека… Не унижен и поднят ею и я, поднят, — здесь неописуемо хорошо. Но Глинка прав, сказав мне однажды: «В Италии вовсе не классицизм главное, а то, о чем не говорят, — простота и суровость духа, простота, лишенная католицизма». Ею я сейчас и напоен, остальное отринул».

Он мог находить неудачное в картинах Форума, в икопах храма св. Петра и по-своему полюбить «кватрочентистов» и джоттовскую школу, не теряя себя в этой любви. Критика известнейших мастеров Италии уже не казалась ему самому мальчишеским ниспровержением авторитетов. Он был в Риме одинок, необщительный и хмурый, очень скучал без Шевченко и мысленно не раз обращался к нему. Вечный город хранил в себе не только историю веков, но и бурные искания современности. Совсем недавно умер Станкевич, и в небольшом полюбившемся музыкантам и художникам кафе на Испанской площади, где бывали русские, со скорбью беседовали об этом незнакомом Гулаку замечательном человеке. Здесь часто бывал Гоголь, говоривший всегда вполголоса, и польский пианист Брыкчинский, друг Листа. Гулак сидел на правах соотечественника вместе с ними, вникал в их споры о России, о Герцене и здесь, в отдалении, узнавал многое о своей стране из того, что упустил, живя в Петербурге. Однажды они заговорили о музыке, и Гоголь вспомнил Глинку:

— Он был здесь, но не стал итальянцем…

— Это хорошо? — спросил Гулак.

— Вы кто, молодой человек? — вскинул на него взгляд Гоголь, словно только что заметил юношу.

— Я его ученик.

— Ага. В таком случае вам все же лучше учиться у итальянцев.

— Симфоннчности? — пытался продолжить разговор Гулак.

— Музыкальности, милостивый государь, музыкальности. Не хочу входить в подробности!

Гулак замолчал. Чахоточный Брыкчинский кашлял и с любопытством глядел на нового посетителя кафе. Позже он сказал Гулаку:

— Глинка понял Италию, уверяю вас, он претворил ее мотивы в свои, как Сильвестр Щедрин, как Иванов в живописи, а его романсы поют даже в Риме. — И спросил: — Вы только исполнитель?

— Да.

Гулаку подумалось: не слишком ли этого мало для того, чтобы приезжать в Италию? Не обязательно ли надо писать самому?

— Украинец?

Гулак кивнул головой.

— Что ж, будущее музыки зависит не только от того, какой народ музыкальнее, но и какие идеи будут в его пьесах, проще говоря — от идей. А не думали ли вы, что пьесы-то и мешают ее развитию?

Гулак признался:

— Я еще почти не знаком с итальянским театром.

Гоголь, улыбнувшись его откровенному признанию, спросил:

— Из крепостных будете?

— Нет. Вольный.

Догадавшись, что интересует Гоголя, кто он, Гулак, и на какие средства приехал сюда, сказал:

— Любитель. Учусь… Помогли мне!

Они заговорили об Украине, условились о встрече. Гоголь, живший здесь необщительно, дал свой адрес в Strada Felice.

Но Гулак уезжал в Милан, надеясь там поселиться. Был поздний августовский вечер, когда с

письмом Глинки он оказался на тихой и как бы придавленной собором улице, в квартире Дидины.

Девушка со строгим лицом и миндалевидными черными глазами под тонкой подковкой бровей, едва прочитав письмо, склонилась перед ним в поклоне.

— Я так рада! — певуче сказала она, будто все последние годы ждала посланца от Глинки.

2

Церквушка, построенная в ломбардском вкусе, с завитушками на фасаде, высилась над морем на строгой скалистой горе. Возле лепились один за другим белые домики и стоял такой же белый колодец, похожий на мраморный саркофаг, с папским гербом и высеченной на камне надписью по-итальянски— «Скала папы».

Рыбачьи сети оплели каменистый берег, в дождь мокрые камни под ними блестели и, казалось, шевелились, как сотни пойманных рыб. Некуда было уйти от сетей, они сушились на фруктовых деревьях и пахли не рыбой, а сливами и лимоном, в штиль выброшенные в море, мелькали на воде гигантским кружевом. И, что удивляло Гулака, почти не было на берегу людей: старик с книгой в руках сидел, бывало, возле пустых лодок, и мальчик, словно на дозоре, где-нибудь между скал. В полукружии зеленых гор лежало это селение, все в дымчато-палевых красках па фоне искристого лазурного моря. И столько было здесь света и тишины, не той беспробудной, глухой, которая ведет к забытью и ложится на сердце тяжестью, а вразумляющей и весенне-легкой, открытой ветрам, что даже мрачноватому Гулаку делалось безотчетно радостно. Гряда красноватых камней, как бы горящих на закате, и похожий па облачко одинокий парус бригантины — все, что было видно вдали. Берег оживлялся в дни, когда возвращались издалека рыбаки: тогда сюда сбегались женщины. Быки, подгоняемые детьми, вытаскивали с отмели груженные рыбой баркасы. Тогда негромко бил колокол, и в ряду белых домиков на пригорке разом распахивались двери. Из окна Гулаку было видно шествие людей с берега, мерное и тихое, словно радость прибытия тоже требовала тишины.

Сюда завезла его Дидина, далеко от Милана, к своим знакомым, исполняя просьбу — поселить в деревне, где «просто поют и просто живут». «У мастеров побудет потом, сперва пусть поживет на людях и обязательно у моря», — писал ей Глинка о Гулаке.

Семья, принявшая его к себе, состояла из старого рыбака с дочерью. Старик бывал в Далмации, немного говорил по-русски, путая подчас с сербским, когда-то служил лоцманом. Услыхав, что нужно пришельцу, понял по-своему:

— Море человеку нужно.

Он произнес это таким тоном, словно хотел сказать: «Пришел для человека час молитвы».

И предупредил:

— Песен у нас почти не поют, но если запоют — заслушаешься.

— Почему же не поют? — огорчился Гулак, поглядывая на Дидину. — А говорят, Италия — певческая страна.

— В город ездят певцов слушать, но сами поют по-своему, — пояснила она, — немало пройдет времени, пока поймете, что свое в Италии, что завезенное!.. Рыбак как одежду свою хранит, па городскую не сменит, так и песню. Я помню, синьор Глинка не раз просил меня спеть то, что ноет народ, а я не умею петь и не могла исполнить его просьбу.

— Стало быть, замерла песня, нет ей развития, не учатся деревенские певцы в городе? Если бы любили городских певцов, учились бы. А как же Паста?

— А вы спросите рыбаков о Пасте.

— Спрошу. Но почему сами не скажете?

— Вас ждет много неожиданностей, — помедлив, ответила девушка. — Вы хотели пожить в рыбацком селении. Вот оно!

— Дидина, я еще плохо итальянский язык знаю, мне трудно говорить с вами и еще труднее будет, когда вы уйдете и я останусь один.

— Один вы только скорее сживетесь с рыбаками!

Поделиться с друзьями: