Глубинка
Шрифт:
— В клуб идемте. Неля просила сказать — обязательно надо прийти. Военные приехали, над которыми фабрика шефствует, будут подробности сообщать, даже концерт красноармейский привезли.
— Собирайся, мать! — приказал чуть захмеленный Осип Иванович. — В штанах я этих пойду, а рубаху новую давай. Давай, Филипп, быстренько досидим и двинем. Ты, Катюша, скажи Неле — идем.
Катя ушла. Дымокур допил свое и тоже засобирался. Как ни уговаривал его Осип Иванович пойти в чем есть, отказался и быстро исчез, не поленился шагать в самый край поселка, где жил.
— Пущай приоденется, — сказала Ульяна Григорьевна. — Праздник.
Отец в синей косоворотке вроде бы помолодел. Гоголем прошелся по комнате, намочил под умывальником ладонь, повозил по лысине.
Вышли из дому чинно, по-семейному: отец впереди, за ним мать, следом Котька. По улице к клубу валил народ. Костроминых окликнули, запоздравляли, смешали с толпой. Котька отстал, выглядел идущую рядом с теткой Вику, подождал их и пошел чуть впереди, мол, вот он я, начал провожать, как и сказал.
С Вальховской раскланивались, уважали ее в поселке. Вежливая, с тихим голосом, она хоть и помешалась, а изменилась мало. Да и помешательство ее было тихое: не скажут — долго не догадаешься. Она и работу не бросила. Ретуширует в фотомастерской негативы. Только что стала делать: снимет фотограф родителей, чтобы на фронт сыну послать, она сядет за свой стол со стеклянной крышкой и меленькими штришками быстро-быстро обработает негатив. И получается: перед аппаратом, деревянным, на раздвижной треноге прикрученным, садятся осунувшиеся, до срока постаревшие люди, а получат карточки — гладкие все, красивые. А кто отказываться начнет от таких снимков, тому она говорит: «Я тут тоже фронт держу, чтоб к сердцам бойцов боль за вас не подступала». И ничего. Люди брали фотографии, уходили довольные. Кому не хочется выглядеть чуть лучше, чем на самом деле, да и ретушер кого хочешь уверит — аппарат не испорченный, снимает как надо. Сложная она, эта штуковина на треноге.
— Мальчик! — услышал Котька голос учителки и, чтобы не отвечать, не ляпнуть в разговоре чего корявого, хотел было поддать шагу.
— Слышишь? — Это уже Вика. И за рукав теребит.
Он приостановился, пошел рядом. Викина тетка взяла его под руку, заглянула в лицо.
— Спасибо, — она пожала Котькин локоть и больше не сказала ни слова. Так и до клуба дошли. Тут Котька втерся в толпу дружков-сверстников. Ребята постарше, что в военкоматах на приписках числились, стояли отдельной группой, снисходительно поглядывали на парнишек, которые жались у дверей и втихаря покуривали, тут же выясняли отношения, но по случаю праздника без драк, пока на словах, до будних дней.
Котька огляделся, но Удода не увидел. Хотя с сеном они вернулись, иначе как бы отец его был здесь, а Ваньки нету? Очень не хотелось сегодня встретить его. Ведь если приставать начнет, то вроде бы по делу: выходит, Вику он у Ваньки и вправду отбил. Ну как же не отбил? Сказал ей — буду провожать, и сегодня, все видели, шел с ней до самого клуба. Правда, рядом была тетка, но все же шел, даже Вика под ручку взяла, теткин пример поддержала.
К дверям протискивался Илларион Трясейкин. Был он в белом полушубке, шапке белой, над головой держал черный фотокор.
— Ну-ка, огольцы, дай пройти! — бодро покрикивал он, расталкивая парнишек. Локтем задел Котькину шапку, она свалилась.
Обозлился Котька, просунул валенок между чьих-то ног и подсек Трясейкина подножкой. Илларион повалился на мальчишек, придавил их, упал на снег. Моментально сделалась куча мала. Котька поднял шапку, отряхнул. Трясейкин прыгал у дверей, ругался. Кто-то сдернул с него валенок, и теперь он скакал на одной ноге, кутая желтую ступню краем полушубка. Откуда-то прилетел катанок, Илька поймал его, обулся и подскочил к Котьке.
— В колонию захотел, поросенок? — закричал он и сдунул с фотокора налипший снег.
Неожиданно для Котьки сзади него раздался голос Ваньки Удодова:
— Ты цё кричишь? Это я тебя завалил!
Обидно стало Котьке, что Ванька его выгораживает, на себя чужой грех берет, вроде бы трусом его выставляет. Повернулся к Удоду, сказал:
— Не ври. Подножку
я поставил.— Ну и схватывай от него! — зашипел Ванька. — И я добавлю.
— Я его не кулаками проучу, — пригрозил Трясейкин. — Я найду для него спецспособ.
Илька скрылся в клубе. Ребятня тоже начала протискиваться в помещение, хотя занять хорошие места — на полу перед сценой — было не так просто: холодный коридорчик был битком набит людьми. Но мальчишки — юркий народец, просочились в зал, а там к самой сцене. И вот уже густо сидят на полу, ног не вытянуть, поджимай под себя калачиком.
Прямо перед ними трибуна, красным сатином обитая, вправо от нее стол, тоже в красном, и сидят за ним уважаемые люди: директор спичечной фабрики товарищ Сысоев Федор Федорович, однорукий парторг Александр Павлович с орденом Красной Звезды на диагоналевой гимнастерке с отложным воротником. Тут же гости — пехотные командиры и военморы с базы КАФ. Прямая и строгая смотрит в зал женщина, прибывшая из горкома. Здесь и Филипп Семенович с орденом на алой подкладке. Он щурится от яркого света ламп и нет-нет да нырнет в карман за кисетом. Вытащит и снова спрячет. Ванька, когда увидел его в президиуме, толкнул плечом Котьку, дескать, видел наших? Котька в ответ только большой палец показал. Сегодня все ему нравилось, все были красивыми и родными. Вот только Трясейкин. Ну да ладно. Теперь скоро конец войне, вернется Серега, женится на Кате. А то надоело уже врать в письмах, что Илька в поселке не показывается, Эх, Серегу бы сюда! Написал — медалью отметили. Как называется — не сообщил, да какая в том беда? На войне заслужил — значит, боевая. К примеру, «За отвагу». Какую ж ему дадут, он вон какой смелый в парнях рос.
Из боковых дверей сцены, откуда обычно появлялись фабричные артисты, раздалась дробь барабана. Бронзовым навершием вперед показалось знамя с изображением Ленина. Президиум встал, за ним весь зал. Женщина из горкома запела «Интернационал», его дружно подхватили. Когда кончили петь, начали хлопать в ладони. Ребятня особенно старалась, хлопая знамени. Котька отбил ладоши, восхищенно дубасил локтем Ваньку. Еще бы! Рядом со знаменем — барабан на перевязи и палочки в руках — стоял у трибуны окаменевший от гордости Ходя в белой рубашке с красным галстуком. Зажим у горла сверкал, как орден. С другой стороны замерла девятиклассница комсомолка Лида Окишева.
Шум постепенно утих, и женщина из горкома прошла к трибуне, поздравила всех с победой под Москвой. Снова зааплодировали густо и долго. Женщина попыталась сказать что-то еще, но заплакала и села на место. Пожилой военный с ромбами в петлице говорил прямо из-за стола, потом подошел к краю сцены, высказывался по-домашнему просто и понятно. Отступали мы потому, объяснял, что внезапность была со стороны немцев при нападении. Фашисты войска к границе подтягивали, а наш народ занимался мирным трудом, войны не хотел, строго соблюдал пакт о ненападении. А фашистам на пакт наплевать, на то они и фашисты. Разорвали договор — и сунули свое свинячье рыло в наш советский огород. Ночью, по-бандитски бомбили спящие города, навалились танковыми полчищами на погранзаставы. Вот и пришлось нашим временно отступить. Даже пример для наглядности привел: если один с камнями в руках, да еще за пазуху их напихает уйму, нападет на другого, а у того всего пара голышей, остальные за спиной в кучке сложены, понятно, станет отходить до кучки. Так и наши войска отошли, собрались с силой и ударили как следует.
Очень ему хлопали. По радио, конечно, все слышали о разгроме фашистов, да не один раз слышали — передача шла непрерывно, — но то радио, а тут живой человек, большой командир говорит. Уж он-то все до тонкости знает. Выходит, взялись бить гитлеровцев не в шутку. На сто пятьдесят километров драпанули они, а кое-где на все триста отшвырнули их от столицы. Теперь пошло-поехало! Фашисты жгли, расстреливали всех без пощады! Что ж, пусть на себя пеняют. Мы еще и в Берлин ихний придем, чтобы они к нам больше никогда не приходили. Грозно это вышло у военного — кровь за кровь, смерть за смерть.