Год Змея
Шрифт:
Матерь-гора радела за любимого сына. Сармат не успел наиграться со слепой и с её песнями: огорчился бы, если б потерял раньше срока. Ярхо мог бы прийти в ярость от такой заботы, но единственное, что сумел вспомнить сейчас — женщина, которая стала горой, когда-то была и его матерью тоже.
Матерь-гора, как умела, просила его спасти очередную забаву Сармата. Ярхо понимал это, и, какая бы тяжесть ни лежала на каменном сердце, у него не было причин отказать. Поэтому он подхватил жену брата за ворот, не чувствуя к ней ни отвращения, ни сочувствия. Девица колыхнулась плотным белым облаком, вцепилась в его гранитную кольчугу изуродованными пальцами — но перестала голосить.
Там, где она касалась его тела, оставалась кровь. Стоило Ярхо пересечь
Ярхо проволок её по ленте лестниц и вынес на выступ — нарост прочной, чёрной породы. Это была небольшая площадка, нависшая над Перламутровым морем. Позади — Матерь-гора и узенькая щель, выводящая сюда; чтобы протиснуться, Ярхо пришлось пройти боком. Впереди — вид на тёмные солёные волны, перекатывающиеся в ночи, и зубцы Княжьего хребта. Высота была такая, что никому бы не удалось сбежать — только разбиться, бросившись на скалы, щерившиеся далеко внизу. Но жена его брата не могла этого знать. Зато она догадалась, что её вывели наружу, к чистому воздуху — задрожали ноздри, распахнулись губы. В бельмах отразились одинокие звёзды, проклюнувшиеся на безлунном небесном полотне.
…Рацлава дышала так, будто умирала от жажды, а ей наконец-то дали воды. Она пила воздух — живой, настоящий, солёный. Её вывели наружу, её вывели из недр — кожей она чувствовала ветер, носом — ночь и море. Каменные руки почти отпустили её, лишь легонько придерживая за ворот — и Рацлава, пьяная от счастья, сделала крохотный шаг вперёд.
Под ступнями покатились мелкие осколки породы, и каменные руки тут же дёрнули её назад. Стиснули под грудью, подхватили за волосы — Рацлава не понимала, что оказалась на выросте Матерь-горы. Площадка была такой короткой, что драконья жена грозила сорваться вниз.
Но она не слишком расстроилась. Ветер лизнул её кожу, раздул тонкие прядки у лица — Рацлава стояла, расслабленная и радостная, в кольце каменных рук, хотя знала, что они могли бы раздавить её, как орех. Сколько здесь было нитей для её песен: запахи и звуки — кричащие птицы и волны, с рокотом разбивавшиеся об изножья гор. От изобилия кружилась голова.
— Там море? — спросила она хрипло и нежно, изворачиваясь, чтобы утереть губы платьем. «Море» — славное слово, ласковое. Рацлава не нуждалась в ответе, но уж очень ей хотелось это сказать — она выросла во фьордах, и Ингар часто катал её на студёной воде заливов.
Воин, державший её, промолчал. Теперь-то Рацлава поняла, что это был воин — спиной она чувствовала каждое каменное звено на кольчуге, каждый скол, оставшийся после удара.
— Я люблю море, — поделилась Рацлава, будто воздух и в самом деле её опьянил — она никогда не была чересчур щедра на разговоры. — И горы люблю, хотя мне сложно понять, как они выглядят на самом деле. В них такая история, что становится хорошо и страшно. И я понимаю, что горы и море были задолго до меня. И будут, когда не останется ни меня, ни моей семьи, ни моих дете… — Она нахмурилась, точно что-то вспомнила. И исправилась спокойно: — Нет. У меня ведь не будет детей.
Она шевельнулась в хватке чужих рук, высвобождая разлохматившиеся косы. Теперь они лежали на её плечах и не тянули книзу.
— Спасибо, — Рацлава вскинула голову, приближаясь лицом к тому, что могло бы быть лицом воина — носом она почти чувствовала его подбородок. — Незачем отвечать, но… Я очень тебе благодарна.
Наверное, он был грозен — Рацлава могла только догадываться, насколько, щуря слепые глаза. А потом её лоб расправился, и девушка задышала спокойно и легко — каменный воин, каков бы ни был, не сможет её напугать.
— Ты — Ярхо?
Никто, кроме него, не решился бы вывести сюда жену Сармата-змея.
— Это не столь важно, — добавила Рацлава, пытаясь сделать ещё более глубокий вдох — слишком давили чужие руки. — Но я думаю, что это так.
Слова закончились,
и Рацлава блаженно затихла. Впитывала запахи ночи и ветра, слушала, как под ней ревело море. Так бы и стояла здесь — даже если бы её держал Ярхо-предатель, норовя либо по неосторожности, либо с умыслом раскрошить ей кости. Главное, чтобы не тронул свирель — за этим Рацлава следила так, как могла. Но Ярхо больше не двигался, и свирель спокойно лежала на её груди.А потом, когда Рацлава наполнилась воздухом, будто кувшин — вином, Ярхо перехватил её и, по-прежнему не говоря ни слова, повёл назад. Если бы Рацлава вздумала вырываться, то ей бы выбили плечи — не спасло бы даже то, что она принадлежала Сармату. Но Рацлава была послушна. И она вернулась в Матерь-гору безропотно — даже сердце не сжалось. Поздно было тосковать.
Ярхо вновь провёл её по лестницам и оставил в лабиринте Матерь-горы — в чертоге, где Рацлава услышала отдалённые шаги марл. А потом ушёл, и Рацлава не попыталась ни догнать его, ни воротиться к наросту над морем — знала ведь, что всё равно не найдёт дороги. И следующие дни потекли спокойно и ровно: Рацлава не тратила силы понапрасну и не позволяла свирели забирать у неё слишком много крови. Она не отдалялась от марл, не стремилась найти новые запахи и звуки, а вместо этого любовно хранила старые, отпечатавшиеся в памяти. Сидела в холодных самоцветных палатах — переливчато-голубых, под стать ей самой, — и усердно ткала полотна своих историй.
…Иногда Ярхо слышал, как жена Сармата играла в недрах. Чище и свежее, чем прежде, без печали и надрыва. Только веяло пустотой, какая обычно появлялась в конце долгой сказки. В песнях жены Сармата ему мерещилось нечто, отдающее историей про его братьев; Ярхо слышал снег, опускающийся на горные вершины, слышал громовые раскаты и сходящие лавины, и это напоминало ему то, что он хотел бы забыть.
Только зря ты стараешься, думал Ярхо, проходя вдоль арочных углублений. В каждом — по дремлющему воину, готовому пробудиться, стоило лишь приказать. Сармат не любил истории о мятежном прошлом, а Ярхо… Как бы ты ни играла, драконья жена, как бы ни лезла из кожи вон, каменное сердце не дрогнет.
Его не сумеет тронуть ни одна из твоих колдовских песен.
***
Тукеры верили, что в зимний солнцеворот на вершине колеса года оказывался Кагардаш — старший брат и вечный противник Сарамата-змея. В самую длинную ночь Кагардаш, запертый в загробном царстве, вырывался на поверхность, принимая обличье дракона — бледного, точно смерть. Он летел, и под его крыльями Пустошь схватывали заморозки. Сколько бы тукеры ни оставляли костров, потухали все до единого. В самую длинную ночь старики запрещали молодняку даже выглядывать из своих шатров — Кагардаш был гневлив, и он умертвил бы любого, кто встал бы ему на пути. Он искал своего брата, чтобы наутро утянуть его за собой.
А Сарамат прятался в Гудуш-горе, в самоцветных жилах которой, словно расплавленная руда, текло тепло. Если в зимний солнцеворот задувал холодный ветер, тукеры верили: это Кагардаш бился о Гудуш-гору, желая добраться до Сарамата, и за ним поднималась буря.
Малика знала эти легенды. А теперь Кригга рассказала ей ещё одну: зимний солнцеворот — время, когда вёльхи-прядильщицы покидали свою обитель, чтобы напророчить страшное и великое.
Княжна научилась понимать Матерь-гору так хорошо, что без труда вернулась в знакомые палаты — в третий раз. Она нашла узкую, круто закрученную лестничную спираль; если бы поднялась по гранитным ступеням, то увидела бы и неприметную дверцу, украшенную витражным кругом. На нём мерцал дракон, алый, с отколотым у хребта кусочком цветного стёклышка. За этой дверью сидела Хиллсиэ Ино, но Малика не желала показываться вёльхе. Княжна не знала, когда должен был наступить зимний солнцеворот, и поэтому притаилась в соседнем чертоге — в нём она спала, ела и купалась в нагретой марлами воде, выжидая нужного часа. И непрестанно следила: не идёт ли Хиллсиэ Ино? Но дни текли, а вёльха по-прежнему не выходила из своей комнатки.