Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Годы с Пастернаком и без него
Шрифт:

Франсуаза, медсестра, прыскает от смеха, указывает на Марьяну: «Остановите ее. Отвинчивает пуговицы. Говорит — таких больше не носят, это немодно». Чтобы отвлечь ее от пуговиц, вынимаю фотографии домашних, она со светским интересом перебирает их, но внимание задерживает только кошка. Смотрит на фотографию моего мужа, благодаря которому мы и познакомились с ней, который не один год бывал у них в доме: «А это кто? Душка, поздравляю, вы вышли замуж!»

Среди своих товарок Марьяна выглядит девочкой-подростком. Издали она та же, что на фотографиях, любительских фото тридцатых годов. Этот старый альбомчик тоже пока с ней. В юности она увлекалась фотографией и нащелкала целый альбом летних (1929) снимков. Они уже пожелтели, да и формат крохотный, однако можно разглядеть загорелые группы на пляже: мрачная Марина Ивановна Цветаева («Она никогда не

улыбалась. Резкая была. А Аля? Насмешничала, но как-то с надрывом»), Эфрон, семья Андреевых, Лосские. В центре — Лев Платонович Карсавин, красавец, в рубашке с открытым воротом, около него стройная, легкая, в кокетливом купальнике Марьяна. Тут же Аля, Ариадна, грустная, как всегда на фотографиях. И Петр Петрович Сувчинский с женой — не Марьяной! («Душка, Петя был просто Синяя Борода!» Правда, с Марьяной, бывшей моложе его на двадцать лет, он прожил до конца жизни — целых полвека.) Это Золотой берег, Понтайяк, позади океан, сосны… И горя много позади. Но предполагал ли кто-нибудь из них, какие еще сюрпризы в запасе у судьбы?

Встряхивая коротко подстриженной головкой, она тянет меня к накрытому столу.

— Душка, посмотрите, как опустился Петя! Какой галстук, какая дама с ним! Всю жизнь он искал «простоты», но ведь это не простота, а простецкость. Всегда его тянуло к разным эписьершам (бакалейщицам)…

«Петя» (за Петю она принимает некого месье Таева, «бывшего главу парижской еврейской общины», как он представился мне) в никогда, даже ночью не снимаемой кепочке, что-то недовольно мычит. Чтобы опять не вышло скандала, как уже не раз бывало, я предлагаю ей погулять. И вот мы на крыше, в маленьком, огороженном балюстрадой дворике. Кадки с цветами, топчутся голуби, холодная железная скамейка. Но она одета как на прогулку по морозу — закутана шарфом, Пепе хотел даже шляпу на нее нахлобучить и, согнувшись, огромный, долго зашнуровывал ей башмаки. Вот они — вокруг, под нами — знаменитые парижские крыши, этим весенним вечером серо-голубые, с терракотовыми грибками каминов, с вдруг вспыхивающими стеклами мансард. Одно окно открыто, около него стоит человек и играет на скрипке.

— Папа замечательно играл на пианино, — совершенно к месту замечает Марьяна и внезапно воссоздается Евклидово пространство, звучат глаголы прошедшего времени, и папа-папа, и Петя-Петя…

— Он был легкий, веселый, любил шутить. Как говорил Франк, в его книгах видны ножки сестры-балерины. Даже в Берлине, когда приехала эта полька и мама страдала, все время скандалы, он хватал маленький перочинный ножик: «Ну хочешь, я зарежусь?» Мама не отпускала. Железный была человек. Во время революции, представляете, душка, преподавала русский язык матросам! Они привозили ей за это дрова и хлеб. Пойдемте, пойдемте домой, надо ей позвонить.

И соскальзывает снова в свое небытие.

Помнит ли она мое имя? Нет, конечно. Но тем не менее всегда узнаёт: «Это ко мне, ко мне…» Да и что значат здесь имена? В конце концов, это ведь только баджи… Какое счастье, подарок судьбы — забвение. Или эти легкие, необременительные воспоминания. В комнате, куда мы скоро возвращаемся, я нахожу принесенный мной трепаный томик Тютчева (книг у нее здесь нет), раскрываю и читаю про звуки, благоухания, цвета и голоса, которыми

Судеб посланник роковой, Когда сынов земли из жизни вызывает, Как тканью легкою свой образ прикрывает, Чтоб утаить от них приход ужасный свой!

Когда же начал этот «посланник роковой» набрасывать на нее свою вуаль или, по-научному, когда же начался этот «Альцгеймер», который бывает вот и таким, нестрашным — просто душа разворачивает свои крылышки и улетает раньше смерти, и незачем ловить ее нашим земным сачком!

Пожалуй, все началось с кота. Ох уж эти коты, кошечки с их египетскими черепушками, эти полтергейсты — вспомните Пульхерию Ивановну!

Два года назад мы сидели с ней в их с Петей квартире на улице Сен-Санс. Круглый стол в углу, кресло-качалка, на столе — простые белые чашки, бульон, пирожки… На стене — старинная картина (потом, при распродаже, раскрылось, что вовсе не старинная, а купленная на «пюсе»), фотографии Петиного имения Тхоровка около Белой Церкви на Украине. Имение было большое, богатое, а около каменного моста — часовня с чудотворной иконой. В эту часовню водили маленького Петю, у него была красавица кормилица

Василиса Пахомова, которая умерла прямо в церкви во время акафиста Богородице — святая смерть!

Это все Петя рассказывал. В свою очередь я рассказываю про нашу няню Полину Егоровну Шмелеву, которая вынянчила моих детей и, как Фирс, все ждала нашего возвращения из Парижа. Она слушает внимательно: «Ах, какие они чудесные, русские имена, фамилии! Вот мне пишет один учитель — такая чудесная фамилия — Жаворонков! Из Абези, он директор местной школы, и вместе со своими учениками он отыскал могилу папы — ведь, представляете, душка, в гробу оказалась третья нога, по ней и нашли, это литовцы положили, они обожали отца, но все-таки странно — третья нога?»

Берет некоторая оторопь. Третья нога? Литовцы положили? «Да вот, душка, прочитайте, он пишет об этом, ногу положил Шимкунас, врач, который был около папы до конца, а вот фотография — Жаворонков со своими учениками». Читаю письмо. Все оказывается правдой. Учитель абезской школы со своими учениками устроил музей Л. П. Карсавина, нашел его могилу (по описанию литовца Шимкунаса, специально положившего в гроб чью-то третью ногу, найдя ее в лагерном морге, — чтобы потом было легче опознать!), поставил на могиле крест — вот он на фотографии под елкой. А теперь зовет Марианну Львовну на панихиду, подробно объясняет, даже с планом, как добраться до Абези — это в Коми. «Давайте поедем, душка, так хочется, напишите ему ответ». Я тут же пишу ответ, но поездка наша, увы, как и чаепитие в Трианоне («Мы с папой, когда ходили к Бердяевым из Кламара в Медон, лесом, всегда пили чай в этом Трианоне»), не состоялась.

Переходим к круглому накрытому столу. На скатерти три прибора — старинные, из тяжелого грубого серебра (единственное, что оказалось «своим» в этой квартире, да еще книги, даже кресло-качалка было чье-то). Я спрашиваю: «А кто еще придет?» — «Да никто. Это для кота. Никак не могу научить его есть вилкой!» Шутка? Одиночество, обыгранное уже совсем по-беккетовски? Но в третьей чашке — бульон. А длиннолапый кот Гриша забился под диван и, на мое счастье, к столу не вышел.

Но фантомы уже поселились в этой квартире и расположились в ней по-хозяйски.

Как-то была она у нас в гостях. Пасхальный обед, куличи, гости, русские разговоры. Марьяна была, как всегда, элегантна (платочек зеленый выглядывал из карманчика, и носик напудрен, и на каблуках), остроумна. Хотя все чаще звучало ее знаменитое «Врэман? Мэ сэ па врэ!» (Правда? Не может быть!) Эта гениальная формула, годная на все случаи жизни, очень долго ее выручала — вроде ты всегда в курсе беседы. Я и сама взяла ее на вооружение. И вдруг внезапно засобиралась, вскочила: «Нет-нет, мне пора, сестра приехала, она такая дикая, из комнаты не выходит, нельзя оставлять ее долго одну». — «Сестра? Сусанна Львовна? И вы ничего не сказали?!» — «Да-да, приехала, вместе с литовкой, ее соседка, она одна боится. Ведь — дитя революции, так трудно она росла».

Она и до этого рассказывала мне о сестре, употребляя это забавное выражение «дитя революции». Сестра родилась такой маленькой (1920 год!), что даже уже годовалая умещалась в кукольное пальто. А сами куклы были проданы, с ними прощались, «Поцелуйте Тэдди». Восьмилетняя Марьяна запихивала сестру в кукольную коляску и везла в американскую «Каплю молока», там подкармливали.

— А что взрослые ели? Нянина родня привозила из деревни молоко. Маме — матросы хлеб и дрова. Забыть не могу, как я съела топленую пенку и свалила на дедушку, а он и понятия не имел, а папа — он легкий был, веселый, а тут вдруг набросился на дедушку: «Папа, признайся!» А я промолчала… А потом дедушку отдали в дом для престарелых актеров, он недолго там прожил. Я бегала к нему по воскресеньям, он для меня берег хлеб с маслом, и там я ему призналась про пенку. А Сусанна… Конечно, она тоже недоедала, росла очень нервной, вот и сейчас, не знаю, как вас познакомить.

— Когда же она приехала? А почему я никогда не видела ее чемоданов? И почему она никогда не подходит к телефону?

— Дикая, я же сказала — дитя революции. Всего боится. И без вещей приехала. Все время ворчит. Страшно грубая. Нет, ее долго нельзя одну оставлять.

Не слушая наших упрашиваний, накидывает пиджачок — и вот уже стучит каблуками по двору. А на диване — забытая пудреница и ключи. Я выбегаю вслед за ней и нагоняю у метро.

Не знаю, как для кого, а для меня одно из самых тяжелых видений — возвращение старика в пустую квартиру. Вот она входит, зажигает свет… Но ведь она не одна! Там сестра.

Поделиться с друзьями: