Гоголь в Москве (сборник)
Шрифт:
Возможно, что именно на квартире Грановского Гоголь сблизился с Н. П. Огаревым. Последний еще в прошлое пребывание Гоголя в Москве писал Герцену: «…стремлюсь с ним познакомиться»24. В начале же 1842 года, очевидно, будучи уже знакомым с Гоголем и зная о постигших его затруднениях в московской цензуре (см. дальше), он извещает жену: «Гоголь грустит — „Мертвые души“ не прошли»26. 5 февраля он сообщает ей же: «Несколько раз обедал я у Гран[овского], у m-me Sailhas, у сестры, раз у Ховриной… Вчера обедал с Гоголем; он был очень мил»26. Грановский из всех перечисленных Огаревым лиц был наиболее близок Гоголю.
К этому же приезду (март 1842 г.) относится его сближение с Н. Н. Шереметевой, «которая, — по словам С. Т. Аксакова, — впоследствии любила Гоголя, как сына»27. Урожденная Тютчева, она приходилась родной теткой поэту Ф. И. Тютчеву. «Любить вас всегда время и поверьте мне, что люблю вас всем сердцем за вас самих и ваше несчастие…» — говорил ей В. А. Жуковский28, имея в виду ее зятя, декабриста
После осуждения своего зятя Шереметева всецело отдается делам благотворительности, на что тратит все свои весьма скромные средства. Ее биограф отмечает, что она «ценила в Жуковском, Гоголе, Аксаковых и Языкове только людей, а вовсе не писателей»30. Дружба с 67-летней, вдвое старшей писателя, Шереметевой, женщиной патриархально-дворянского склада, крайне набожной, чуждой искусству, знаменовала — уже в эти годы — зарождение у Гоголя религиозно-мистических интересов.
Жила Шереметева у своих дальних родственников в доме № 6 по нынешней улице Калинина. Здание сохранилось, но загорожено со стороны улицы новыми постройками.
Вероятно, что и в этот приезд Гоголь мог посещать Д. Н. Свербеева. Последний в 1842 году переехал на Тверской бульвар в дом Ухтомской (ныне № 7, дом не сохранился).
К декабрю 1841 года переписка «Мертвых душ» была закончена. Рукопись поступила на рассмотрение к цензору И. М. Снегиреву, утверждавшему к печати второе издание «Ревизора». Последний в дневнике своем записывает 7 декабря: «…приезжал ко мне Гоголь и с романом „Мертвые души“»31. Профессор Московского университета, археолог один из первых исследователей старой Москвы, Снегирев жил в собственном доме на Троицкой улице, № 19. Вероятно, выбор цензора был подсказан самим Гоголем: он интересовался его трудами; еще в 1837 году Гоголь просил выслать ему «Русские простонародные праздники» Снегирева, прочитав которые и указав недостатки стиля, писал: «Иногда выкопает такую песню, за которую всегда спасибо»32. О его книге «Русские в своих пословицах» он отзывался, как о работе, нужной ему, «дабы окунуться покрепче в коренной русской дух»33. С не меньшим интересом он относился и к «Памятникам московской древности».
Однако рукопись Гоголя вызвала такие толки в московской цензуре, что он вынужден был поспешно взять ее обратно. Обсуждение «Мертвых душ» носило настолько невероятный характер, что более походило на некоторые страницы Гоголя, чем на живую действительность. Но лучше обратимся к рассказу самого писателя, к взволнованному письму его к П. А. Плетневу от 7 января 1842 года, где описаны все перипетии «Мертвых душ» в московской цензуре: «Удар для меня никак неожиданный: запрещают всю рукопись. Я отдаю сначала ее цензору Снегиреву, который несколько толковее других… Снегирев чрез два дни объявляет мне торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной. Это же самое он объявил и другим. Вдруг Снегирева сбил кто-то с толку, и я узнаю, что он представляет мою рукопись в комитет. Комитет принимает ее таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть комедию, ибо обвинения все без исключения были: комедия в высшей степени. Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название Мертвые души, закричал голосом древнего римлянина: „Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть, автор вооружается против бессмертья“. В силу наконец мог взять в толк умный президент, что дело идет об ревижских душах. Как только взял он в толк и взяли в толк вместе с ним другие цензора, что мертвые значит ревижские души, произошла еще большая кутерьма. „Нет, — закричал председатель и за ним половина цензоров. — Этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово: ревижская душа — уж этого нельзя позволить, это значит против крепостного права…“
„Предприятие Чичикова, — стали кричать все, — есть уже уголовное преступление“. „Да впрочем и автор не оправдывает его“, — заметил мой цензор. „Да, не оправдывает! а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души“… Я не рассказываю вам о других мелких замечаниях, как то: в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. „Да ведь и государь строит в Москве дворец!“ — сказал цензор (Каченовский). Тут по поводу завязался у цензоров разговор единственный в мире. Потом произошли другие замечания, которые даже совестно пересказывать, и наконец дело кончилось тем, что рукопись объявлена запрещенною, хотя комитет только прочел три или четыре места… Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчужденья от мира…»34
«Если бы ты знал, как тягостно мое существование здесь, в моем отечестве!» — писал Гоголь еще в 1840 году М. А. Максимовичу35. Цензура в условиях николаевского режима стала разновидностью полицейской опеки. Петербургский цензор профессор
А. В. Никитенко записывает в своем дневнике: «Состояние нашей литературы наводит тоску… У нас нет недостатка в талантах… Но как могут они писать, когда им запрещено мыслить?»30 Им же передана красноречивая беседа с министром народного просвещения С. С. Уваровым, которому была подчинена цензура. «Привожу целиком монолог, который он произнес:— Мое дело не только блюсти за просвещением, но и блюсти за духом поколения. Если мне удастся отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория»37.
Гоголь решает обратиться за помощью к петербургским друзьям, имевшим влияние в административных сферах. «Белинский, возвращавшийся в Петербург, принял на себя хлопоты по первоначальному устройству этого дела, и направление, которое он дал ему тогда, может быть, решило и успех его», — пишет П. В. Анненков38. Свидание это пришлось держать в тайне, так как и Погодин и Шевырев ненавидели Белинского и яростно боролись с ним на страницах «Москвитянина». Есть все основания полагать, что эта встреча Гоголя и Белинского произошла у В. П. Боткина, у которого великий критик жил в этот приезд и с которым Гоголь был знаком еще с апреля 1840 года. Это предположение подтверждает письмо В. С. Аксаковой брату, И. С. Аксакову, от 6 февраля 1842 года: «Теперь он (Гоголь. — Б.З.) послал рукопись в Петербург… с кем — не знаем наверное, но чуть ли не с Белинским, с которым, вероятно, он видался у Боткина»39. О том же свидетельствует и письмо самого Белинского Боткину из Петербурга: «Уведомь меня, ради аллаха, — проводивши меня, застал ли ты у себя Гоголя и Щепкина?»40. Не лишено вероятности, что эта встреча у Боткина была устроена М. С. Щепкиным, бывшим одним из близких друзей и Белинского и Гоголя. Боткин жил в собственном доме (Петроверигский переулок, № 4).
О странствованиях рукописи Гоголя в Петербурге Белинский писал Щепкину 14 апреля 1842 года: «…Одоевский передал рукопись графу Вельегорскому, который хотел отвезти ее к Уварову; но тут готовился б у великой княгини, и его сиятельству некогда было думать о таких пустяках, как рукопись Гоголя. Потом он вздумал, к счастию, дать ее (приватно) прочесть Никитенко. Тот, начавши ее читать как цензор, промахивался как читатель и должен был прочесть снова. Прочтя, сказал, что кое-что надо Вельегорскому показать Уварову. К счастию, рукопись не попала к сему министру погашения и помрачения просвещения в России… Никитенко не решился пропустить только кой-каких фраз, да эпизода о капитане Копейкине»41. Последнее не совсем верно. Помимо ряда отдельных мест в поэме, для цензуры, как мы увидим далее, было неприемлемым и само ее название — «Мертвые души».
Однако, несмотря на ряд успокоительных известий из Петербурга от Плетнева, Смирновой и даже Никитенко о благополучном завершении цензурных мытарств, высылка рукописи в Москву сильно задержалась. Легко представить, как это переживалось Гоголем. Осложняли и без того трудную жизнь Гоголя его отношения с Погодиным. Последний с бестактным упорством добивался от него материалов для «Москвитянина». С. Т. Аксаков вспоминает, что «…Погодин пилил, мучил Гоголя не только словами, но даже записками, требуя статей себе в журнал и укоряя его в неблагодарности, которые посылал ежедневно к нему снизу наверх. Такая жизнь сделалась мученьем для Гоголя и была единственною причиною скорого его отъезда за границу… Докуки Погодина увенчались, однако, успехом. Гоголь дал ему в журнал большую статью под названием „Рим“, которая была напечатана в № 3 „Москвитянина“. Он прочел ее в начале февраля предварительно у нас, а потом на литературном вечере у князя Дм. Вл. Голицына (у Гоголя не было фрака, и он надел фрак Константина)»42. Д. В. Голицын был московским генерал-губернатором и нередко устраивал у себя литературные вечера, в которых принимали участие Ф. Глинка, Загоскин, Павлов, Погодин, Хомяков, Шевырев и другие московские писатели. Жил он в так называемом «Тверском казенном доме» (ныне здание Моссовета), резиденции московских генерал-губернаторов.
Настойчивый интерес «сиятельного» Голицына к скромной личности Гоголя обусловливался особыми причинами, оглашать которые, очевидно, по цензурным причинам, С. Т. Аксаков находил неудобным. В неопубликованных записках М. А. Дмитриева рассказывается любопытная история возникновения этих «четвергов князя»: «В 1842 году учредились литературные же вечера и у генерал-губернатора Москвы, добродушного и благородного князя Дмитрия Владимировича Голицына. Мы этому очень удивились, потому что он был совсем не литератор. Но вот что было этому причиною. Ему велено было наблюдать, и наблюдать за всеми, бывавшими на наших вечерах. Он, как человек благородный, нашел такое средство, чтоб этих же людей приглашать к себе…»43 Мы не знаем, в какой мере Гоголь догадывался об истинном назначении вечеров Голицына, но Погодину и Шевыреву стоило многих усилий привезти на один из этих вечеров Гоголя. Приехав, он вел себя очень демонстративно: «…Не сказав ни слова, сел на указанные ему кресла, сложил ладонями вместе обе протянутые руки, опустил их между колен, согнулся в три погибели и сидел в этом положении… В другой приезд положено было, чтоб Гоголь прочитал что-нибудь из ненапечатанных своих произведений. Он привез и читал свою Анунсиаду…»44