Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В конце 1850 г. С. писал своему знакомому Н. В. Неводчикову: «Гоголь прилежно занимается греческою Библией и, спасибо ему, — частит к нам». В мемуарах же он описал свои последние встречи с Гоголем более подробно: «Гоголь прибыл в Одессу, и, как нарочно, умеренная зима ласково встретила и покоила невзыскательного любителя тишины, нешумных бесед и уединенных кабинетных занятий. Сколько ни старались тогда заманить его в круг так называемого большого света, он вежливо уклонялся, сколько мог, от самых лестных предложений, довольствуясь прогулками и частым посещением весьма немногих, в том числе и меня. Истощался ли дружеский разговор, Гоголь охотно принимался за чтение вслух и читал, как говорил, т. е. с приятною важностью. Когда я бывал у него, он с удовольствием уверял меня, что умственная работа подвигается у него вперед и услаждает для него часы уединения. Даже в доме кн. Репнина отвели для Гоголя особую комнату, где он занимался делом, а потом выходил в гостиную и там отдыхал в дружественном собеседовании. Во все воскресные и праздничные дни можно было встретить Гоголя в церкви, в толпе молящихся. А во время Великого поста Гоголь умел отторгаться без огласки от сообщества людей и посвящать по несколько дней врачеванию души своей и богомыслию. Впрочем, сердце влекло его на родину, к родным, которым он обещал провести с ними Пасху. Говоря со мною о скором отъезде своем в Малороссию, Гоголь с умилением приговаривал: „Да знаете ли, что после первых лет молодости моей я не имел счастия отпраздновать в родной семье Светлое Христово Воскресение?“ Тогда пришла нам из Германии весть, что Жуковский с семейством решительно собирается в обратный путь и непременно приедет в Москву летом. Эта надежда еще более ускорила отъезд Гоголя из Одессы; ему хотелось и погостить дорогою дома, и встретить Жуковского в Москве. Но время изменило дружбе нетерпеливой. Путешествие Жуковского было отложено».

«ТАРАС БУЛЬБА»,

повесть. Первая редакция опубликована: Гоголь Н. В. Миргород. СПб., 1835. Ч. 1. Вторая редакция опубликована: Сочинения Николая Гоголя. Т. 2. СПб., 1842. Первая редакция Т. Б. была написана в 1834 г. Во второй редакции объем повести увеличился почти вдвое, а число глав возросло с девяти до двенадцати.

В Т. Б. отразились родовые предания и легенды рода Гоголей, возводивших свою родословную к могилевскому полковнику Гоголю. Свод данных о полковнике Остапе Гоголе приводит один из первых биографов писателя П. А. Кулиш в «Записках о жизни Н. В. Гоголя» (1856): «Об Остапе Гоголе говорится в летописях при описании битвы при Дрижиполе (1655). Он один из полковников остался до конца верен гетману Петру Дорошенку, после которого еще несколько времени отстаивал подвластную себе часть Украины… Он ездил в Турцию послом от Дорошенка в то время, когда уже все другие полковники вооружились против Дорошенка и когда Дорошенко колебался между двумя мыслями: сесть ли ему на бочку пороху и взлететь на воздух, или отказаться от гетманства. Может быть, только Остап Гоголь и поддерживал так долго его безрассудное упорство, потому что, оставшись после Дорошенка один на опустелом правом берегу Днепра, он не склонился, как другие, на убеждения Самойловича, а пошел служить, с горстью преданных ему казаков, воинственному Яну Собесскому и, разгромив с ним под Веною турок, принял от него опасный титул гетмана, который не под силу пришло носить самому Дорошенку. Какая смерть постигла этого, как по всему видно, энергического человека, летописи молчат. Его боевая фигура, можно сказать, только выглянула из мрака, сгустившегося над украинскою стариною, осветилась на мгновение кровавым пламенем войны и утонула снова в темноте». Трудно сказать, насколько достоверны сообщаемые П. А. Кулишем сведения об Остапе Гоголе. Часть из них очевидно легендарна. Так, в польских источниках нет никаких сведений об украинском гетмане Остапе Гоголе, да и степень его близости к гетману Петру Дорошенко, в конце концов отказавшемуся от гетманства и ставшему царским воеводой в Вятке, скорее всего, преувеличена. И уж совсем недостоверен следующий документ о полковнике Гоголе, приводимый А.М. Лазаревским в «Очерках малороссийских фамилий» (1875): «В 1674 г. Остап Гоголь получил от польского короля Яна-Казимира грамоту на село Ольховец, в которой объясняется и служба Гоголя: „За приверженность к нам и к Речи Посполитой благородного Гоголя, нашего могилевского полковника (имеется в виду город Могилев-Подольский на Правобережной Украине, а не Могилев

в Белоруссии. — Б. С.), которую он проявил в нынешнее время, перешедши на нашу сторону, присягнув нам в послушании и передавший Речи Посполитой могилевскую крепость, поощряя его на услуги, жалуем нашу деревню, именуемую Ольховец, как ему самому, так и теперешней супруге его: по смерти же их сын их, благородный Прокоп Гоголь, также будет пользоваться пожизненным правом“». Праправнук Евстафия (по-украински — Остапа. — Б.С.) Гоголя, Афанасий, о предках своих в 1788 г. показал: «Предки мои фамилией Гоголи, польской нации: прапрадед Андрей (?) Гоголь был полковником могилевским, прадед Прокоп и дед Ян Гоголи были польские шляхтичи; из них дед по умертвии отца его Прокопа, оставя в Польше свои имения, вышел в российскую сторону и, оселясь уезда Лубенского в селе Кононовке, считался шляхтичем; отец мой Демьян, достигши училищ киевской академии (где и название по отцу его Яну, принял Яновского), принял сан священнический и рукоположен до прихода в том же селе Кононовке». В подлинности «грамоты Яна-Казимира» усомнился еще П. А. Кулиш, резонно заметивший: «Странно, что в этом документе полковник Гоголь назван Андреем и получает в 1674 г. привилегию на владение деревней Ольховец от польского короля Яна-Казимира, который за шесть лет перед тем отрекся от престола (в 1674 г. королем был избран Ян Собесский, а значительную часть этого года польский трон был вакантен, так как предыдущий король, Михаил Вишневецкий, умер в 1673 г. Б. С.). До сих пор ни в одном известном документе не встретилось не только полковника Андрея Гоголя, но и никакого другого полковника, кроме Остапа». Также и А. М. Лазаревский в «Сведениях о предках Гоголя» (1902) выражает большое сомнение в подлинности дворянской родословной Гоголей: «Афанасий Гоголь о своем деде сообщает сведения неточные. Он называет Яна сыном Прокофия и, называя Яна шляхтичем, не говорит о том, что этот дед его был таким же священником села Кононовки, как и отец. (На священство последнего Афанасий Гоголь точно указывает в своем доказательстве.) Юридические акты свидетельствуют, что Ян Гоголь по отцу назывался не Прокофьевичем, а Яковлевичем и что он же, Ян, в 1697 г. был викарием лубенской Троицкой церкви, а в 1723 г. — священником села Кононовки. Можно думать, что Афанасий Гоголь умышленно скрыл священничество своего деда Ивана, потому что не любила перерождавшаяся в дворянство казацкая старшина связывать свое происхождение с лицами духовного и посполитого (крестьянского. — Б. С.) состояния. Поэтому священники превращались в „польских шляхтичей“, а какие-нибудь бурмистры — в сотников. Это обычное явление в старинных родословиях». Истинный свет на родословную Гоголя проливают также изыскания о. Алексея Петровского, в статье «К вопросу о предках Гоголя» (1902) утверждавшего: «Нам удалось добыть дневник одного из старейших священников Миргородского уезда, о. Владимира Яновского, который приходится троюродным братом Гоголю. Из дневника этого видно, что род Гоголь-Яновских ведет свое начало от Ивана Яковлевича (фамилии в документах нет), выходца из Польши (по всей видимости, Иван Яковлевич покинул Речь Посполитую из-за неприятия церковной унии. — Б. С.), который в 1695 г. был назначен к Троицкой церкви г. Лубен „викарным“ священником; вскоре он был переведен во вновь устроенную Успенскую церковь с. Кононовки того же уезда… Продолжателями рода и преемниками духовной власти Ивана Яковлевича были: сын его Дамиан Иоаннов Яновский (можно думать, что фамилия — от имени отца Ивана, по-польски — Яна), также священника кононовской церкви; далее… сын о. Дамиана Афанасий Дамианович — уже Гоголь-Яновский, — „примиер-майор“, как сказано в семейной летописи; сын его Василий и внук Николай, писатель». Причины, заставлявшие сыновей священников и вольных казаков превращаться в мифических польских шляхтичей, вскрыл А. Я. Ефименко в статье «Малорусское дворянство и его судьба» (1891): «Малорусский пан не имел еще государственного признания своих прав. Между тем только дворянское достоинство давало санкцию обладания землею, а главное — обязательным трудом. Малорусское панство кинулось на отыскивание побочных тропинок и лазеек, какими бы можно было пробраться в дворянство. Каждому надо было для себя доказать, что он „не здешней простонародной малороссийской“, а какой-нибудь особенной шляхетской породы. Сподручнее и легче всего было доказывать свое непростонародное происхождение через посредство Польши; престиж шляхетства всегда окружал все польское. И вот какой-нибудь самый обыкновенный козацкий сын Василенко (по Василию отцу), выдвинувшись на маленький уряд, начинает подписываться на польский манер Базилевским, Силенко — Силевичем, Гребенка — Грабянкою и т. д. С течением времени все эти самозванные Базилевские и Силевичи успевали уверить и других, а может быть, и себя, в своем польско-шляхетском происхождении. Оставалось это утвердить документом. С деньгами и это было делом нетрудным. На этот случай были под рукой дельцы, которые охотно брались за фабрикацию необходимых документов. Вероятно, это стоило не особенно дорого, так как во времена возникновения комиссии о разборе дворянских прав в Малороссии оказалось до 10 000 дворян с документами, между тем как лет 15–20 перед тем малороссийское панство заявило, что у него документов нет, так как они растеряны через бывшие в Малороссии междоусобные брани и многочисленные войны». Учитывая все эти данные, нельзя не признать справедливость вывода В.В. Вересаева в книге «Гоголь в жизни» (1933): «…Вопрос о происхождении Гоголя с отцовской стороны вырисовывается перед нами в таком виде: какой-то могилевский полковник Гоголь, — не Остап, а никому не ведомый Андрей, получил поместье от польского короля Яна-Казимира, уже за шесть лет перед тем отрекшегося от престола; в двух очень близких к этому Андрею Гоголю поколениях потомство его представлено священниками, что немного странно для дворян; никакой фамилии у потомков этого могилевского полковника Гоголя в документах не значится; только дети Яна от имени отца получают фамилию „Яновские“; брат Афанасия Кирилл со всем своим священническим потомством остается почему-то только с этой фамилией, без прибавки „Гоголь“; Гоголь-Яновским оказывается один Афанасий со своим потомством. На основании этого можно думать, что по отцу Гоголь-писатель вовсе не происходил от старинного украинского панства, а был происхождения духовного, дворянство же впервые получил его дед Афанасий Демьянович, сделавший себе карьеру женитьбою на дочери бунчукового товарища Лизогуба. Он, возможно, слышал о некоем могилевском полковнике Гоголе, но даже не знал его имени; предъявил наскоро сфабрикованный документ о своем якобы происхождении от могилевского полковника Гоголя, получил дворянство и прибавку „Гоголь“ к своей настоящей фамилии „Яновский“». Не исключено, что Афанасий Демьянович Яновский придумал историю о своем мнимом родстве с полковником Гоголем, чтобы не ударить в грязь перед родовитыми Лизогубами — родителями своей жены. Сам Николай Гоголь наверняка знал родословную своей фамилии и, как кажется, считал ее подлинной. Ученик Гоголя М. Н. Лонгинов вспоминал: «Двойная фамилия учителя Гоголь-Яновский затруднила нас вначале; почему-то нам казалось сподручнее называть его г. Яновским, а не г. Гоголем; но он сильно протестовал против этого с первого раза. — „Зачем называете вы меня Яновским? — сказал он. Моя фамилия Гоголь, а Яновский только так, прибавка; ее поляки выдумали“». Также княжна В. Н. Репнина утверждала: «В Москве, встретив где-то Гоголя, одна из Репниных обрадовалась и пригласила его к себе обедать запискою, на которой написала адрес: Н.В. Яновскому (так его звали в Малороссии). Гоголь обиделся, обедать не приехал и дал знать, что его имя — Гоголь — достаточно известно в Москве». Двух своих мнимых предков, вернее, одного, в летописях названного Остапом, а в поддельной грамоте Яна-Казимира — Андреем, Гоголь сделал сыновьями главного героя Т. Б. При этом Андрей Бульба, подобно никогда не существовавшему Андрею Гоголю, будто бы передавшему полякам могилевскую крепость, становится предателем, предавая полякам лагерь осадивших Дубно казаков. Кстати сказать, местечко Ольховец, якобы пожалованное Андрею Гоголю, находится недалеко от Дубно (ныне — Олыка на самом севере Ровенской области, в пределах которой располагается и Дубно). Возможно, именно это обстоятельство подсказало Гоголю сделать Дубно центром действия Т. Б. Остап же Бульба, подобно историческому Остапу Гоголю, до конца оставался с казаками и принял мученическую смерть. Возможно, Гоголь не знал, что прототип, судя по всему, также закончил свои дни на службе польской короне (правда, служил он не один, а со своими казаками, так что не откололся от казачества) и, скорее всего, помер своей смертью и даже успел еще отличиться в знаменитой битве с турками под Веной в 1683 г. Но, возможно, писатель знал о настоящей судьбе Остапа Гоголя, но предпочел оставить своего героя противником поляков. Показательно, что и Остап, и Андрей погибают, не оставив потомства. Возможно, у Гоголя все-таки оставались сомнения, что могилевский полковник Гоголь к его роду в действительности отношения не имеет, и он предпочел оставить бездетными обоих героев, восходящих к своему мнимому предку. Гибель главных героев повести — Тараса, Андрея и Остапа, в конечном счете, обусловлена не только их разрывом с родовым целым — казацким братством, но и обреченностью самой казацкой вольницы. Все они — личности, которым, так или иначе, оказываются тесны родовые рамки. Как полагает А. Белый, в Т. Б. «показан уже не отрыв особи от рода, а разрыв самого рода; и распад казацкого круга; две личности вынуждены по-разному предать несуществующий круг: предатель Андрей, и мстящий ему за это будто бы патриот, Тарас.

Тарас, выступив за дело „деда“, убил Андрея: „Я тебя породил, я тебя и убью“; но уже надвое разделилось казацкое войско; одна часть ушла: бить крымцев; другая осталась: бить ляхов; погибли же — обе. Андрей не бесславно погиб; он погиб — с честью; у него есть лозунг и предательства: „Что мне отец, товарищи и отчизна?.. Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне ее в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна!“; вместо того, чтоб обрасти волосами и хрипеть, сотрясаясь предательством (здесь и далее идет сравнение с колдуном из „Страшной мести“. — Б. С.), он в предательстве просиял: „так, как солнце… он весь сияет в золоте“. Мстящий за измену Тарас — не особь рода, а — личность; его лозунг — не бытие в предках: любовь к товариществу: „Породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек“; в поисках товарищества и он вышел из общего круга, когда „снял… дорогую турецкую саблю… разломал ее надвое и кинул далеко в разные стороны оба конца“; и сказал: „Как двум концам сего палаша не соединиться в одно… так и нам, товарищи, больше не видаться“; бывшие его товарищи пошли к ляхам, потомки же их, украинофилы, мечтали о присоединении к Австрии; они шли против родины: по Тарасу; а по ним Тарас пошел против родины, когда из огня он бросил свой новый лозунг: „Подымется из русской земли… царь!“; согнул бы выю и он перед длиннобородым боярином-„москалем“, как Андрей склонил голову перед ляхами, — доживи до времени Хмельницкого он; оба гибнут: Тарас и Андрей; оба уже — не в „деде“; Тарас стилизуется под старину; „все, старый собака, знает“; знает и Горация: не то, что Данило; оба гибнут гордо, как бы зная, что „дедовский“ устав — фикция: родины — нет; род умер; „дед“ — мертвец; и по-разному „мертвецы“, будущие „патриоты“ Украины, долго потом грызли друг друга; Антоновичи — великодержавников; те Антоновичей. В одном отношении Тарас — Данило, пошедший на предателя; в другом — предатель-сын, обретая „новую“ родину, погиб с честью; он мог обернуться к Тарасу и лицом всадника с Карпат; и — показать: убил свое дитя для того, чтоб предать потомков… Третьему Отделению: Тарасу пришлось бы молчать». Среди источников Т. Б. также следует назвать «Историю Русов, или Малой России», составленную в конце XVIII или в начале XIX в. Ее авторство приписывалось белорусскому архиепископу Георгию Конисскому, а реальным автором был, по разным предположениям, историк Г. А. Полетика или его сын В. Г. Полетика. «История Русов» была издана только в 1846 г., но до этого имела широкое хождение в списках. Гоголь использовал и книгу Д. Н. Бантыш-Каменского «История Малой России» (1822), и составленное французским путешественником и инженером Бопланом, строившим в XVII в. знаменитую Кодацкую крепость, «Описание Украйны», впервые изданную на русском языке в 1832 г., а также украинские летописи Самовидца и Грабянки. В период работы над второй редакцией повести Гоголь дополнительно познакомился с рукописью князя Мышецкого «История о казаках запорожских, как оные из древних лет зачалися, и откуда свое происхождение имеют, и в каком состоянии ныне находятся». Она была издана только в 1847 г., но до этого была широко распространена в списках. В работе над повестью Гоголь использовал материалы украинского фольклора, собранные в «Запорожской старине» (1833) И. И. Срезневского, «Малороссийских песнях, изданных М. Максимовичем» (1827), «Украинских народных песнях, изданных М. Максимовичем» (1834) и в «Малороссийских и червонорусских думах и песнях, изданных П. Лукашевичем» (1836). Хронология Т. Б. сознательно неопределенна и отнесена в широком смысле слова к украинскому Средневековью. В тексте обеих редакций присутствуют приметы XV–XVII веков. В предисловии к Т. Б. известный украинско-русский историк Н. И. Костомаров писал: «С конца XVI века начались восстания козаков против поляков. Их было несколько одно за другим; все они кончались несчастно для малороссиян и после каждого восстания производилась жестокая расправа, следовали свирепые казни, а народ после того чувствовал более нестерпимый гнет над собой. Так делалось до 1648 года, когда вспыхнуло восстание гетмана Хмельницкого, совсем иначе повернувшее историю борьбы Малороссии с Польшей. К этому времени восстаний малороссийского народа до Хмельницкого относится и „Тарас Бульба“. Содержание его вымышленное и трудно было бы, даже приблизительно, отнести его к тем или другим годам, так как сочинитель дозволяет себе в этом случае исторические неверности: например, вначале представляется как бы время Наливайки, следовательно 1595 год, в то же время признаются существующими в Киеве академия и бурса, тогда как бурса в киевской коллегии устроена была только в XVII веке митрополитом Петром Могилою на его собственный счет, а киевская коллегия стала называться академией в XVIII веке. Но исторические неверности не лишают достоинства произведение Гоголя, которое имеет значение как плод его великого дарования по своему прекрасному художественному построению».

25 августа н. ст. 1839 г. Гоголь писал С. П. Шевыреву из Вены: «Я вчера приехал в Вену… Что я в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, Бог его знает. Это решит время… Но что главное… это — посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то буду большой дурак. Малороссийские песни, которые у меня под рукою, навеяли их, или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается». Замысел повести из малороссийской истории Гоголь не осуществил, но он, вероятно, частично воплотился во второй, значительно расширенной редакции Т. Б. Вот как видится католическое богослужение Андрию во второй редакции повести (в первой редакции этого эпизода нет): «Около него с обеих сторон стояли также на коленях два молодых клирошанина в лиловых мантиях с белыми кружевными шемизетками сверх их и с кадилами в руках». При ближайшем рассмотрении данного эпизода можно сделать вывод о несколько ироничном отношении Гоголя к католицизму, вероятно, в связи с чрезмерной пышностью обрядов, и поставить под сомнение существующие свидетельства о том, что писатель одно время склонялся к принятию католической веры. Ведь шемизетка — это вставка, манишка или небольшая накидка на женское платье. В повести ей уподоблена белая одежда католического священника с короткими кружевными рукавами — то ли альба, напоминающая православный стихарь, то ли камизия — белое нижнее одеяние. Вроде бы так смотрит на чуждое ему католическое богослужение сам Тарас Бульба. Но в его времена шемизеток еще не было. Сознательным анахронизмом Гоголь дает нам понять, что здесь — авторский взгляд на католическую службу, в котором одеяние роскошное ксендза иронически уподоблено детали женского туалета. Свидетельства о католических симпатиях Гоголя принадлежат польским ксендзам, с которыми Гоголь встречался в Риме в 1838 г. Ксендз Петр Семененко писал епископу Богдану Яньскому 17 марта 1838 г. (н. ст.): «Возвращаемся с обеда у княгини Волконской и с прогулки на ее виллу в сообществе ее, а также одного из наилучших современных писателей и поэтов русских, Гоголя, который нам очень понравился. У него благородное сердце, притом он молод; если со временем глубже на него повлиять, то, может быть, он не окажется глух к истине и всею душой обратится к ней. Княгиня питает эту надежду, в которой и мы сегодня несколько утвердились. Понятно, беседовали мы о славянских делах. Гоголь оказался совершенно без предрассудков, и даже, может быть, там в глубине очень чистая таится душа. Умеет по-польски, т. е. читает». Семененко сообщал также, что они долго обсуждали с Гоголем «Пана Тадеуша» Мицкевича и другие произведения польской литературы, причем Гоголь «хотел бы проникнуться силой польского языка». Второй ксендз, Иероним Кайсевич, тогда же записал в дневнике: «Познакомились с Гоголем, малороссом, даровитым великорусским писателем, который сразу выказал большую склонность к католицизму и к Польше, совершил даже благополучное путешествие в Париж, чтобы познакомиться с Мицкевичем и Богданом Залесским». В других письмах Семенко и Кайсевича о Гоголе говорится только в связи с его интересом к польской литературе и культуре. Характерно, что именно после встреч с З. А. Волконской и ксендзами появилось описание католического богослужения в Т. Б. Однако, в отличие от З. А. Волконской, Гоголь так и не обратился в католичество.

11 февраля н. ст. 1847 г. он ответил С. П. Шевыреву, который ранее в письме заподозрил Гоголя в католических симпатиях: «…Твое уподобление меня княгине Волконской относительно религиозных экзальтаций, услаждений и устремлений воли Божией лично к себе, равно как и открытье твое во мне признаков католичества, мне показались неверными. Что касается до княгини Волконской, то я ее давно не видал, в душу к ней не заглядывал; притом это дело такого рода, которое может знать в настоящей истине один Бог; что же касается до католичества, то скажу тебе, что я пришел ко Христу скорее протестантским, чем католическим путем. Анализ над душой человека таким образом, каким его не производят другие люди, был причиной того, что я встретился со Христом, изумясь в нем прежде мудрости человеческой и неслыханному дотоле знанью души, а потом уже поклонясь Божеству его. Экзальтаций у меня нет, скорей арифметический расчет; складываю просто, не горячась и не торопясь, цифры, и выходят сами собою суммы». Однако в описании католического богослужения в Т. Б. есть и действительное восхищение, свидетельствующее, что он испытывал к католицизму определенные симпатии. Недаром же в Риме он признавался, что только там по-настоящему молятся, т. е. — действительно верят.

В Т. Б. Андрий видит, как священник «молился о ниспослании чуда: о спасении города, о подкреплении падающего духа, о ниспослании терпения, об удалении искусителя, нашептывающего ропот и малодушный, робкий плач на земные несчастия. Несколько женщин, похожих на привидения, стояло на коленах, опершись и совершенно положив изнеможенные головы на спинки стоявших перед ними стульев и темных деревянных лавок; несколько мужчин, прислонясь у колонн, на которых возлегали боковые своды, печально стояли тоже на коленах. Окно с цветными окнами, бывшее над алтарем, озарилось розовым румянцем утра и упали от него на пол голубые, желтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно темную церковь. Весь алтарь в своем далеком углублении показался вдруг в сиянии; кадильный дым остановился в воздухе радужно освещенным облаком. Андрий нe без изумления глядел из своего темного угла на чудо, произведенное светом. В это время величественный стон органа наполнил вдруг всю церковь; он становился гуще и гуще, разрастался, перешел в тяжелые раскаты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понесся высоко под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рев и гром и затих. И долго еще громовые рокоты носились, дрожа, под сводами, и дивился Андрий с полуоткрытым ртом величественной музыке». По свидетельству П. В. Нащокина, включить описание степи в Т. Б. внушил Гоголю А. С. Пушкин. Гоголь слышал это описание, в свою очередь, от своего давнего знакомого житомирского почтмейстера Семена Даниловича Шаржинского (умер после 1851 г.).

В. Г. Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835) восхищался Т. Б.: «…Эта дивная эпопея, написанная кистию смелою и широкою, этот резкий очерк героической жизни младенчествующего народа, эта огромная картина в тесных рамках, достойная Гомера. Бульба герой, Бульба человек с железным характером, железною волею: описывая подвиги его кровавой мести, автор возвышается до лиризма и в то же время делается драматиком в высочайшей степени, и все это не мешает ему по местам смешить вас своим героем. Вы

содрогаетесь Бульбы, хладнокровно лишающего мать детей, убивающего собственною рукою родного сына, ужасаетесь его кровавых тризн над гробом детей, и вы же смеетесь над ним, дерущимся на кулачки с своим сыном, пьющим горелку с своими детьми, радующимся, что в этом ремесле они не уступают батюшке, и изъявляющим свое удовольствие, что их добре пороли в бурсе. И причина этого комизма, этой карикатурности изображений заключается не в способности или направлении автора находить во всем смешные стороны, но в верности жизни… „Тарас Бульба“ есть отрывок, эпизод из великой эпопеи жизни целого рода. Если в наше время возможна гомерическая эпопея, то вот вам ее высочайший образец, идеал и прототип!.. Если говорят, что в „Илиаде“ отражается вся жизнь греческая в ее героический период, то разве одни пиитики и риторики прошлого века запретят сказать то же самое и о „Тарасе Бульбе“ в отношении к Малороссии XVI века?.. И в самом деле, разве здесь не все козачество, с его странною цивилизациею, его удалою, разгульною жизнию, не бьется ли здесь огромный пульс всей этой жизни? Этот богатырь Бульба с своими могучими сыновьями; эта толпа запорожцев, дружно отдирающая на площади трепака, этот козак, лежащий в луже для показания своего презрения к дорогому платью, которое на нем надето, и как бы вызывающий на драку всякого дерзкого, кто бы осмелился дотронуться до него хоть пальцем; этот кошевой, поневоле говорящий красноречивую, витиеватую речь о необходимости войны с бусурманами, потому что „многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один чорт теперь и веры неймет“; эта мать, которая является как бы мимоходом, чтобы заживо оплакать детей своих, как всегда являлась в этот век женщина и мать в козацкой жизни… А жиды и ляхи, а любовь Андрия и кровавая месть Бульбы, а казнь Остапа, его воззвание к отцу и „слышу“ Бульбы и, наконец, героическая гибель старого фанатика, который не чувствовал своих ужасных мук, потому что чувствовал одну жажду мести к враждебному народу?.. И это не эпопея?.. Да что же такое эпопея?.. И какая кисть, широкая, размашистая, резкая, быстрая! какие краски, яркие и ослепительные!.. И какая поэзия, энергическая, могучая, как эта Запорожская сечь, „то гнездо, откуда вылетают все те гордые и крепкие, как львы, откуда разливается воля и козачество на всю Украину!..“»

А. К. Воронский в книге «Гоголь» (1934) писал о Т. Б.: «Нет корысти у казаков, нет корысти у упрямого Тараса, но даже и им надо опасаться старинной и страшной власти над собой вещей. Казалось бы, малое дело люлька с добрым табаком, а и она подвела Тараса. Не потеряй ее Тарас в пылу битвы, не пожалей он совсем остаться без неразлучной спутницы, может быть, и пробился бы он со своими казаками сквозь вражье войско! Роковая, погибельная сила в вещах, даже в люльке! Вещи создают привычки, привязывают к себе человека. Повесть испорчена юдофобством, православием; вторая, более поздняя редакция ухудшила повесть, но при том „Тарас Бульба“ является в нашей литературе до сих пор лучшей исторической повестью, уступая разве только „Капитанской дочке“. Бесспорно, Гоголь овеял романтикой прошлое, но в основном он с замечательной интуицией проникнул в это прошлое Запорожской Сечи, в ее быт, походы, с подлинным мастерством воссоздав ряд характеров. До скульптурности выразителен Тарас. Освещенный багровым пламенем, он поражает своей жизненностью. Он национален… „Тарас Бульба“, в сущности, проповедует потребительский коммунизм в христианской оболочке; для того времени это являлось делом неслыханным. Черты этого коммунизма Гоголь тщательно местами затемнил, может быть, опасаясь цензурных преследований. Вполне понятно, что нашим „заслуженным“ профессорам, ученым жукам и составителям „трудов“ даже и такой коммунизм показался не по нутру и они предпочли, разбирая повесть, говорить о чем угодно, только не об этом коммунизме».

Как весьма точно подметил В. Я. Брюсов в статье «Испепеленный», в Т. Б. бой под Дубно… «написан не столько на основании изучения малороссийской старины, сколько под влиянием перевода Гнедича „Илиады“». Одна из причин гибели Тараса Бульбы, возможно, заключается в том, что он в своей мести за Остапа перешел последнюю нравственную, христианскую грань, когда побуждает своих казаков уничтожать невинных младенцев: «Зажигал их Тарас вместе с алтарями… не внимали ничему жестокие казаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя». Здесь заключено видимое противоречие в образах Тараса и его казаков. За православие они сражаются самыми варварскими, бесчеловечными методами, не щадя ни женщин, ни детей. Но противоречие это мнимое. На самом деле Бульба и его люди, как и герои «Илиады», находятся во власти языческой стихии, и именно с ней оказывается связано героическое начало Т. Б.

ТАРАСЕНКОВ Алексей Терентьевич (1816–1873),

известный московский доктор, в 1852 г. — штаб-лекарь в Московской больнице для чернорабочих, а с 1858 г. главный врач Шереметевской больницы, близкий к А. П. Толстому и лечивший Гоголя в последние недели его жизни.

Т. оставил нам мемуары «Последние дни Н. В. Гоголя» (1857) — наиболее точное и полное описание болезни и кончины Гоголя. Там дан, в частности, портрет Гоголя: «Ходил Гоголь немного сгорбившись, руки в карманы, галстук просто подвязан, платье поношенное, волосы длинные, зачесанные так, что покрывали значительную часть лба и всегда одинаково; усы носил постоянно коротенькие, подстриженные; вообще видно было, что он мало заботился о своей внешней обстановке. Когда встречался, протягивал руку, жал довольно крепко, улыбался, говорил отчетливо, резко, и хотя не изыскано сладко, но фразы были правильные без поправки, слова всегда отчетливо выбранные». Причину последней болезни Гоголя Т. видел в строгом посте, приведшем в конце концов к практически полному отказу от пищи. Т. утверждал: «Переменять свойство и количество пищи Гоголь не мог без вреда для своего здоровья; по собственному его уверению, при постной пище он чувствовал себя слабым и нездоровым. „Нередко я начинал есть постное по постам, — говорил он мне, — но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения и всякий раз чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная“». Не менее важным обстоятельством, приведшим к трагической развязке, Т. считал психическое состояние писателя в последние месяцы жизни: «От времени до времени в Гоголе обнаруживалась мрачная настроенность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избегал встречи с известным доктором Ф. П. Гаазом. В ночь на новый 1852 год, выходя из своей комнаты наверх к гр. А. П. Толстому, он нечаянно встретил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гааз ломанным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы поселили в нем уныние. Хотя оно и было скоропреходящее, но служило зародышем тех предчувствий, которые впоследствии времени при других, более ярких впечатлениях приняли огромный размер». Т. свидетельствует: «В последние месяцы своей жизни Гоголь работал с любовью и рвением почти каждое утро до обеда (четырех часов), выходя со двора для прогулки только на четверть часа, и вскоре после обеда по большей части уходил опять заниматься в свою комнату. „Литургия“ и „Мертвые души“ были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа перемарок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так занимало его, что он иногда переписывал то, что можно было иметь печатное. У него были целые тетради (в осьмушку почтовой бумаги), где его рукой калиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений (значительная часть из этих тетрадей, например, с „Выбранными местами из творений св. отцов и учителей церкви“, а также с другими подготовительными материалами, сохранились. — Б. С.). Второй том „Мертвых Душ“ был прочтен им в Москве по главам в разных домах, но число слушателей было весьма ограничено, да и те обязывались не рассказывать о содержании слышанного до поры, до времени. „Литургия“ была еще меньшему числу его знакомых известна, а о других своих сочинениях он упоминал только изредка. Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения производили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижимым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения его Гоголем. И переписанные набело сочинения он все откладывал отдавать в цензуру, отзываясь тем, что желает еще исправить некоторые места, которые кажутся не вполне вразумительными. Впрочем, по его деятельности и распоряжениям можно было заключить, что у него многое уже окончательно готово». Но вдруг в состоянии Гоголя произошел перелом. Некоторые признаки неблагополучия были заметны уже во второй половине января 1852 г. Т. так описал один из дней, проведенных с Гоголем в то время: «Выйдя к обеду, Гоголь говорил, что зябнет, несмотря на то, что в комнате было +15°Р (по шкале Реомюра,т. е. около 19° по шкале Цельсия. — Б. С.). Пока не подали кушанье, он скоро ходил по обширной зале, потирая руки, почти не разговаривая; на ходьбе только приостанавливался перед столом, где были разложены книги, чтобы взглянуть на них. Перед обедом он выпил полынной водки, похвалил ее; потом с удовольствием закусывал и после того сделался пободрее, перестал ежиться; за обедом прилежно ел и стал разговорчивее. Не помню почему-то, я употребил в рассказе слово научный; он вдруг перестает есть, смотрит во все глаза на своего соседа и повторяет несколько раз сказанное мною слово: „Научный, научный, а мы все говорили „наукообразный“: это неловко, то гораздо лучше“. — Тогда я изумился, как может так сильно занимать его какое-нибудь слово; но впоследствии услышал, что он любил узнавать неизвестные ему слова и записывал их в особенные тетрадки, нарочно для того приготовленные. Таких тетрадок им исписано было много. Замечали, что он нередко, выйдя прогуляться перед обедом и не отойдя пяти шагов от дома, внезапно и быстро возвращался в свою комнату; там черкнет несколько слов в одной из этих тетрадок и опять пойдет из дома. После обеда Гоголь сидел в уголку дивана, смотрел на английскую иллюстрацию, все молчал, даже и на этот раз не слушал, что говорили кругом него, хотя разговор должен был его занимать: разрешались религиозные вопросы, говорили о церковных писателях, которых он любил. Слуга хозяина, у которого мы обедали, пришел проситься в театр. В этот вечер было два спектакля. Гоголь, знавший, что дают в этот день, спросил его: „Ты в который театр идешь?“ — „В Большой, — отвечал тот, — смотреть „Аскольдову могилу“. — „Ну, и прекрасно!“ — прибавил Гоголь со смехом. Желая вызвать его на разговор литературный, я продолжал начатую речь о театре и, обратясь к нему, сказал, что я также пойду в театр, но в Малый: там дают „Женитьбу“. „Не ходите сегодня, — перебил Гоголь, а вот я соберусь скоро, посмотрю прежде, как она идет, и, уладив, извещу вас“. Разговор о театре завязался. Гоголь признался, что до сих пор не видел „Женитьбы“. Он называл эту пьесу пустяками; но моряк Жевакин, по его мнению, должен быть смешнее всех. Гоголь стал оживляться. Зашла речь о „Провинциалке“ И.С. Тургенева, пьесе, которой придавали тогда большое значение. „Что это за характер: просто кокетка, и больше ничего“, — сказал он. Обрадовавшись, что Гоголь сделался разговорчивее, я старался, чтобы беседа не отклонилась от предметов литературных, и, между прочим, завел речь о „Записках сумасшедшего“. Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: „Читал, но после“. — Да как же вы так верно приблизились к естественности?“ — спросил я его. „Это легко: стоит представить себе…“ Я жаждал дальнейшего развития мысли, но, к прискорбью моему, подошел к нему слуга его и доложил ему о чем-то тихо. Гоголь вскочил и убежал вниз, к себе в комнаты, не окончив разговора. После я узнал, что к нему приезжал Живокини (сын), который в этот же вечер должен был в первый раз исполнять роль Анучкина. Живокини, вероятно, по совету Гоголя, выполнил эту роль проще, естественнее, нежели она была выполнена прежде, и главное — без кривляний и фарсов, т. е. так, как Гоголь желал, чтоб исполнялись и все, даже самые второстепенные роли. По всему видно было, что Гоголь в это время еще занят был и своими творениями, и всем житейским; а это случилось не более как за месяц до его смерти. В это время он перепечатывал прежние сочинения под собственным своим наблюдением, исправлял их, кое-что вставлял и сам держал корректуру, заказав единовременное печатание каждой части в особой типографии. Перед этим же временем он окончательно отделал и тщательно переписал свое заветное сочинение, которое было обрабатываемое им в продолжение почти 20 лет; наконец, после многих переделок, переписок, он остался им доволен, собирался печатать, придумал для него формат книги: маленький, в осьмушку, который очень любил, хотел сделать это сочинение народным, пустить в продажу по дешевой цене и без своего имени, единственно ради научения и пользы всех сословий. Это сочинение названо Литургиею… В эту же зиму приведен был к окончанию второй том „Мертвых Душ“ и еще какие-то статьи, которые должны были войти в состав прежних четырех томов полного собрания. Напечатав предположенное, он собирался посвятить себя какому-то труду по части русской истории. Не любя раскрывать своих задушевных мыслей, особенно говорить о себе, как о сочинителе, тем более слушать себе похвалы, он в это последнее время в задушевной беседе объявил, однако, что доволен своими последними, приготовленными к печати трудами, в которых „слог трезвый, крупный, яркий, не такой, как был в прежних, уже изданных сочинениях, когда он вовсе не умел писать“.

Но тут случилось несчастье. В конце января 1852 г. тяжело заболела Е. М. Хомякова, к которой Гоголь питал самые теплые чувства. Т. свидетельствует: „Ее болезнь сильно озабочивала его. Он часто навещал ее, и, когда она была уже в опасности, при нем спросили у д-ра Афонского, в каком положении он ее находит; он отвечал: „Надеюсь, что ей не давали каломель, который может ее погубить?“ Но Гоголю было известно, что каломель уже был дан, — он вбегает к графу и бранным голосом говорит: Всё кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство“. К несчастью, больная действительно в скором времени умерла (это случилось 26 января. — Б. С.). Смерть ее не столько поразила ее мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающей мыслью. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице». Возможно, мысль о том, что смерть Е. М. Хомяковой была, среди прочего, и следствием его собственных грехов, Гоголь, чтобы очиститься, стал соблюдать очень строгий пост. Вероятно, параллельно у него развился психоз. Полагая, что больная погибла оттого, что ей дали лекарство, оказавшееся для нее ядом, Гоголь в конце концов вообще отказался от приема пищи, опасаясь, что она может оказаться ядом для него. Т. полагал, что негативное влияние на Гоголя в этот момент оказали беседы с о. М. А. Константиновским: «К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской православной жизни. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объяснял, что если мы охотно делаем всё для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына Божия, умершего за нас. Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединенные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и настроенного на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав его речь, сказал ему: „Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!“… Во вторник на масленице он проводил Матвея Александровича на станцию железной дороги и весьма был огорчен тем, что там все обращали на него внимание и с ненасытным любопытством его преследовали… Гоголь обложил себя книгами духовного содержания более, нежели прежде, говоря, что „такие книги нужно часто перечитывать, потому что нужны толчки к жизни“. С этих пор он бросил литературную работу и всякие другие занятия; стал есть весьма мало, хотя, по-видимому не терял аппетита и жестоко страдал от лишения пищи, к которой привык и без которой всегда чувствовал себя дурно. Свое пощение он не ограничивал одною пищею, но и сон умерил до чрезмерности: после ночной продолжительной молитвы он рано вставал, шел к заутрене, тогда как до того времени не выходил со двора, не выспавшись достаточно и не напившись крепкого кофе. По отъезде Матвея Александровича он стал подробнее изучать церковный устав и еще более говорить о смерти. По учреждениям церковным масленица составляет преддверие поста: уже начинает отчасти совершаться великопостная служба; употребление мясной пищи запрещено с самого ее начала; в продолжение же двух первых дней первой недели поста, по некоторым уставам, не дозволяется вовсе употреблять никакой пищи. Изучив подробнее устав, Гоголь начал его придерживаться и, по-видимому, старался сделать более, нежели предписано уставом. Масленицу он посвятил говению; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло, от пищи воздерживался до чрезмерности: за обедом употреблял только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отзывалсяя болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета, и притом оттого, что его лечили… Впрочем, в это время болезнь его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего важного; самая слабость, видимо, происходила от чрезмерного изнурения и мрачного настроения духа. Несмотря на это ослабление тела, Гоголь продолжал поститься и проводить ночи на молитве; ослабление возрастало со дня на день. Впрочем, он еще мог выезжать и ходить». Т. описал, как близкие пытались побудить Гоголя отказаться от столь вредного для его физического здоровья поста, но тот отказался, надеясь, что следование аскетическому церковному уставу гарантирует ему духовное здоровье: «Зная по опыту, как причащение раньше успокаивало Гоголя во время его уныния, гр. А. П. Толстой присоветовал ему причаститься скорее, не продолжая приготовительного говения. Поговорив с духовником, по-видимому вовсе не понимавшим его, Гоголь причастился в церкви, находящейся далеко от его дома (на Девичьем Поле). Это было в четверг на масленице (7 февраля. — Б. С.). Однакож и причащение его не успокоило. Он не хотел в этот день ничего есть, и когда после съел просфору, то назвал себя обжорою, окаянным нетерпеливцем и сокрушался сильно. Вообще, болезненное изнеможение тела еще более служило к мрачному настроению духа». Т. засвидетельствовал некоторые поступки Гоголя, показавшиеся ему странными: «В один из последующих дней он поехал на извозчике в Преображенскую больницу, подъехал к воротам, слез с санок, долго ходил взад и вперед у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и, наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой. В Преображенской больнице находился один больной (знаменитый юродивый Иван Яковлевич Корейша, умерший в 1861 г. — Б. С.), признанный за помешанного; его весьма многие навещали, приносили ему подарки, испрашивали советов в трудных обстоятельствах жизни, берегли его письменные замечания и проч. Некоторые радовались, если он входил с ними в разговор; другие стыдились признаться, что у него были… Зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу — Бог весть. Вероятно, были с ним и другие приключения, которые остались неизвестны, как и вообще многое сокрыто из его жизни. Такие необыкновенные поступки его хотя и бывали с ним прежде, однако же теперь были так продолжительны, что поразили графа (А. П. Толстого. — Б.С.); он уговорил его посоветоваться с врачом, для чего и призван был его давнишний знакомый доктор Иноземцев, который нашел, что у него катар кишок, советовал ему спиртовые натирания живота, лавровишневую воду и ревенные пилюли по случаю долго продолжавшегося запора. Не веря вообще медицине и медикам, он не воспользовался и его советами, хотя чувствовал уже себя весьма дурно и перестал принимать к себе знакомых, которым прежде никогда не отказывал». Составленная Т. хроника показывает, как постепенно ухудшалось состояние Гоголя в последние дни масленицы и в начале поста: «Во всю масленицу после вечерней дремоты в креслах, оставаясь один, по ночам, при всеобщей тишине, он вставал и проводил долгое время в молитве, со слезами, стоя перед образами. Ночью с пятницы на субботу (8–9 февраля) он, изнеможенный, уснул на диване, без постели, и с ним произошло что-то необыкновенное, загадочное, проснувшись вдруг, послал он за приходским священником, объяснил ему, что он недоволен недавним причащением, и просил тотчас же опять причастить и соборовать его, потому что он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и теперь почитает себя уже умирающим. Священник, видя его на ногах и не заметив в нем ничего опасного, уговорил его оставить это до другого времени. По-видимому, после посещения священника он успокоился, но не прервал размышлений, глубоко его потрясавших… В понедельник и вторник первой недели поста наверху у графа была всенощная; Гоголь едва мог дойти туда, остановился на ступенях, присаживаясь на стуле, однако стоял всю всенощную и молился. День оставался почти без пищи, ночи проводил он стоя перед образами в теплой молитве со слезами. Граф, видя, как изнуряет всё это Гоголя, прекратил у себя церковное служение». В один из дней великого поста Гоголь сжег беловую рукопись «Мертвых душ».

Поделиться с друзьями: