Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Х. с одинаковой искренностью изрекает прямо противоположные сентенции. То утверждает «люст-принцип» позднейшего Фрейда: «Ведь на то живешь, чтобы срывать цветы удовольствия». То алкает духовного, когда признается в письме Тряпичкину: «Скучно, брат, так жить, хочешь, наконец, пищи для души. Вижу, точно, надо чем-нибудь высоким заняться». На самом же деле Х., из-за своей полнейшей пустоты, не хочет ни срывать цветы удовольствия, ни высоким заниматься. Его несет по волнам жизни, и занимается он только тем, что предлагают ему окружающие, будь то капитан-шулер или провинциальные кокотки. А дай ему кто в руки Евангелие, он и Евангелие будет читать. И потому он столь убедительно выглядит тем, кого в нем хотят видеть, жалким «регистраторишкой» или всесильным генерал-губернатором. Х. нечего скрывать, потому что у него, подлинно, нет ничего за душой. Он — идеальное зеркало людских пороков.

Д. С. Мережковский так характеризовал Х.: «Дух его родствен духу времени. „Я литературой существую“, — говорит Хлестаков, — и это не ложь, а глубокое признание. Он друг не только Тряпичкина, Булгарина, Сенковского, Марлинского, но и самого Пушкина, камер-юнкера, которому в лице какого-нибудь модного, великосветского хлыща, совершенного comme il faut, одного из бесчисленных однодневных приятелей Александра Сергеевича, „доброго малого“, пожимает руку на придворных балах со снисходительной развязностью: „Ну, что, брат?“ — „Да так, брат, — отвечал бывало тот. — Так как-то все“… „Большой оригинал!“ И ведь уж, конечно, та сплетня, от которой Александр Сергеевич погиб, обошлась не без участия Ивана Александровича Хлестакова. Пушкин погиб, а Хлестаков процветает».

Одним

из прототипов Х. послужил М.Н. Загоскин, роман которого «Юрий Милославский» главный герой «Ревизора» выдает за свое собственное произведение. Хвастовство Х. в монологе о 35 тысячах курьеров пародирует хвастовство Загоскина при первой встрече с Гоголем в июле 1832 г. Кстати сказать, М.Н. Загоскин был не только драматургом, но и чиновником, только не коллежским регистратором, как Х., а весьма крупным, возглавляя с 1831 г. московские императорские театры. Познакомивший их с Гоголем С. Т. Аксаков свидетельствует: «Загоскин, также давно прочитавший „Диканьку“ и хваливший ее, в то же время не оценил вполне; а в описаниях украинской природы находил неестественность, напыщенность, восторженность молодого писателя; он находил везде неправильность языка, даже безграмотность. Последнее очень было забавно, потому что Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими похвалами. По добродушию своему и по самолюбию человеческому ему приятно было, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его с отверстыми объятиями, с криком и похвалами; несколько раз принимался целовать Гоголя, потом принялся обнимать меня, бил кулаком в спину, называл хомяком, сусликом, и пр., и пр.; одним словом, был вполне любезен по-своему. Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах, о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что он изъездил вдоль и поперек всю Русь и пр., и пр. Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь принял это сразу и говорил с хозяином, как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру. Он обратился к шкафам и книгам… Тут началась новая, а для меня уже старая история: Загоскин начал показывать и хвастаться книгами, потом табакерками и наконец шкатулками. Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал, что ему пора идти, обещал еще забежать как-нибудь и ушел». Вероятно, М.Н. Загоскин узнал себя в Х. и неслучайно возмущался по поводу эпиграфа к «Ревизору», спрашивая у своих друзей: «Ну, скажите, где моя рожа крива?»

В. Г. Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835) назвал Х. вторым лицом комедии после Городничего: «Сцена явления Хлестакова в доме городничего в сопровождении свиты из городского чиновничества и самого Сквозника-Дмухановского; представление Анны Андреевны и Марии Антоновны; любезничанье и вранье Хлестакова — каждое слово, каждая черта во всем этом, общность и характер всего этого торжество искусства, чудная картина, написанная великим мастером, никогда не желанное, никем не подозревавшееся изображение всеми виденного, всем знакомого, и, несмотря на то, всех удивившего и поразившего своею новостию и небывалостию!.. Здесь характер Хлестакова — этого второго лица комедии развертывается вполне, раскрывается до последней видимости своей и микроскопической мелкости и гигантской пошлости. К сожалению, это лицо понято меньше прочих лиц и еще не нашло для себя достойного артиста на театрах обеих столиц. Многим характер Хлестакова кажется резок, утрирован, если можно так выразиться, его болтовня, напоминающая не любо, не слушай врать не мешай, — изысканно-неправдоподобною. Но это потому, что всякий хочет видеть и, следовательно, видит в Хлестакове свое понятие о нем, а не то, которое существенно заключается в нем. Хлестаков является к городничему в дом после внезапной перемены его судьбы: не забудьте, что он готовился идти в тюрьму, а между тем нашел деньги, почет, угощение, что он после невольного и мучительного голода наелся досыта, отчего и без вина можно прийти в какое-то полупьяное расслабление, а он еще и подпил. Как и отчего произошла эта внезапная перемена в его положении, отчего перед ним стоят все навытяжку — ему до этого нет дела; чтобы понять это, надо подумать, а он не умеет думать, он влечется, куда и как толкают его обстоятельства. В его полупьяной голове при обремененном желудке все передвоилось, все переменилось — и Смирдин с Брамбеусом, и „Библиотека“ с „Сумбекою“, и „Маврушка“ с посланником. Слова вылетают у него вдохновенно; оканчивая последнее слово фразы, он не помнит его первого слова. Когда он говорил о своей значительности, о связях с посланниками, он не знал, что он врет, и нисколько не думал обманывать: сказав первую фразу, он продолжает как бы против воли, как камень, толкнутый с горы, катится уже не посредством силы, а собственною тяжестию. „Меня даже хотели сделать вицеканцлером (зевает во всю глотку). О чем, бишь, я говорил?“ Если бы ему сказали, что он говорил о том, как отец секал его розгами, он, наверное, уцепился бы за эту мысль и начал бы не говорить, а как будто продолжать, что это очень больно, что он всегда кричал, но что „при нынешнем образовании этим ничего не возьмешь“. Многие почитают Хлестакова героем комедии, главным ее лицом. Это несправедливо. Хлестаков является в комедии не сам собою, а совершенно случайно, мимоходом, и притом не самим собою, а ревизором. Но кто его сделал ревизором? страх городничего, следовательно, он создание испуганного воображения городничего, призрак, тень его совести. Поэтому он является во втором действии и исчезает в четвертом, — и никому нет нужды знать, куда он поехал и что с ним стало: интерес зрителя сосредоточен на тех, которых страх создал этот фантом, а комедия была бы не кончена, если бы окончилась четвертым актом. Герой комедии — городничий как представитель этого мира призраков». Позднее, в письме Гоголю от 20 апреля 1842 г., В. Г. Белинский уже готов был признать в Х. героя, равноправного с Городничим: «Теперь я понял, почему вы Хлестакова считаете героем вашей комедии и понял, что он точно герой ее…» Х. уподобляется мелкому черту. Неслучайно Гоголь наградил его такой мечтой: «…А хорошо бы, черт побери, приехать домой в карете, подкатить эдаким чертом к какому-нибудь соседу-помещику под крыльцо, с фонарями, а Осипа сзади одеть в ливрею».

А. К. Воронский в книге «Гоголь» (1934) утверждал: «Фигура Хлестакова воздушна; во всякий момент она готова расплыться туманным пятном. Он весь в неверном полете. Недаром появляется он внезапно и так же внезапно исчезает. Куда исчезает, почему? Не человек, а тень, мираж, мыльный пузырь. Он лишен всякого ядра; он тот, кого из него хотят сделать. Трусость городничего и боязнь возмездия превращают Хлестакова в ревизора. Хотят, чтобы он беспросветно лгал, он лжет беспросветно и вдохновенно. Анна Андреевна и ее дочь делают его ловеласом, женихом. Осип увозит его из города. Он всем подчиняется. Во всякий момент он готов облечься в чужую личину, перевоплотиться, он должен, он непременно всегда будет делать, потому что у него нет ничего своего. Он — пустышка, дыра, ничто. Отсюда и вранье его. Он лжет, потому что должен придумывать себя, чтобы кем-нибудь быть. Как только Хлестаков перестанет играть, лгать, он действительно сделается „сосулькой“, „вертопрахом“, „елистратишкой“. Его ложь — некое самоутверждение себя; иначе он „везде, везде“. Самое страшное, когда Хлестаков остается наедине с собой. Он всегда должен быть на людях».

Д. С. Мережковский в статье «Гоголь и черт» (1906) подчеркнул: «В Хлестакове, кроме реального человеческого лица, есть „призрак“. „Это фантасмагорическое лицо, — говорит Гоголь, — которое, как лживый олицетворенный обман, унеслось вместе с тройкой Бог знает куда“… В качестве реальной величины в государстве Хлестаков — ничтожество… Собственный лакей его, дурак (здесь Мережковский ошибся, Гоголь не только подчеркивает, что Осип умнее своего барина», но и наделяет его безусловным здравым смыслом. — Б. С.) и плут, презирает барина… Он, однако, сын дворянина, старосветского помещика из глубины России. Но никакой связи со своим родом, землею он не сохранил. Он весь до мозга костей — петербургский безземельный «пролетарий», безродный,

искусственный человек — гомункул, выскочивший из «петровской табели о рангах», как из алхимической склянки… Как личность умственная и нравственная, Хлестаков отнюдь не полное ничтожество… В нем есть все, что теперь в ход пошло и что впоследствии окажется пошлым. «Одет по моде», и говорит, и думает, и чувствует по моде… Он как все: и ум, и душа, и слова, и лицо у него как у всех… Сущность Хлестакова именно в… неопределенности, неоконченности… Он, как выражается черт Ивана Карамазова, «потерял все свои концы и начала»; он воплощенное отрицание всех концов и начал, воплощенная нравственная и умственная середина, посредственность. Но главные силы, которые движут и управляют им, — не в общественной и не в умственной или нравственной личности, а в безличном, бессознательном, стихийном существе его — в инстинктах. Тут прежде всего слепой животный инстинкт самосохранения неимоверный волчий голод… Это не просто мужичий голод, который насыщается хлебом насущным, а благородный, господский. В праве на удовлетворение этого голода Хлестаков сознает себя в высшей степени барином: «Ты растолкуй ему серьезно, что мне нужно есть… Он думает, что как ему, мужику, ничего, не поест день, так и другим то же. Вот новости!»… Природа, наделив его такою потребностью, вооружила и особою силою для ее удовлетворения — силою лжи, притворства, уменья казаться не тем, что он есть. И эта сила у него опять-таки не в уме, не в воле, а в глубочайшем бессознательном инстинкте… Зрители смеются и не понимают страшного в смешном, не чувствуют, что они, может быть, обмануты еще больше, чем глупые чиновники. Никто не видит, как растет за Хлестакова исполинский призрак, тот, кому собственные страсти наши вечно служат, которого они поддерживают, как поскользнувшегося ревизора — чиновники, как великого Сатану — мелкие черти. Кажется, и доныне никто не увидел, не узнал его, хотя он уже является «в своем собственном виде», без маски или в самой прозрачной из масок, и бесстыдно смеется людям в глаза и кричит: «Это я, я сам! Я — везде, везде!».

Как полагал Ю. М. Лотман в книге «В школе поэтического слова» (1988), основа вранья Х. — «бесконечное презрение к себе самому. Вранье потому и опьяняет Хлестакова, что в вымышленном мире он может перестать быть самим собой, отделаться от себя, стать другим, поменять первое и третье лицо местами, потому что сам-то он глубоко убежден в том, что подлинно интересен может быть „он“, а не „я“. Это придает хвастовству Хлестакова болезненный характер самоутверждения. Он превозносит себя потому, что втайне полон к себе презрения… Раздвоение… уже заложено в Хлестакове: „Я только на две минуты захожу в департамент с тем только, чтобы сказать: это вот так, это вот так, а там уж чиновник для письма, эдакая крыса, пером только: тр, тр… пошел писать“ (здесь еще — и скрытый намек на сон Городничего о крысах — Х., которого приняли за ревизора, чуть ли ни за генерал-губернатора, на поверку оказывается „канцелярской крысой“, так что можно сказать, что сон Городничего сбылся, но весьма необычным образом. Б. С.). В этом поразительном пассаже Хлестаков, воспаривший в мир вранья, приглашает собеседников посмеяться над реальным Хлестаковым. Ведь „чиновник для письма, эдакая крыса“ — это он сам в его действительном петербургско-канцелярском бытии!»

ХОМЯКОВ Алексей Степанович (1804–1860)

– поэт, философ и публицист славянофильского направления. Был женат на Екатерине Михайловне Языковой, сестре поэта Н. М. Языкова. Гоголь и Х. познакомились в Москве в феврале 1840 г. на вечеринке у Свербеевых, где присутствовали многие вожди славянофилов. В связи с этим Н. М. Языков 15 января 1842 г. писал своему брату Александру Михайловичу Языкову (1799–1874), что Гоголь «живет у Погодина пустыннически, однако же бывает у Хомяковых. Само собой разумеется, он ничуть не участвует в спорах диалектических, которые снова начались у Свербеевых».

В июле 1847 года Х. и Гоголь встречались в Эмсе и Остенде. 8 июля 1847 г. в письме неизвестному Х. сообщал: «Гоголь погостил здесь, в Эмсе, четыре дня. Он бодр и хорош; но нисколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делает. Сам не знает». В августе Гоголь провожал Х., уезжавшего в Англию. В связи с этим 8 августа 1847 г. он писал А.П. Толстому: «Хомяков, между прочим, привез с собой катехизис, отысканный им на греческом языке в рукописи, и перевод его на русский, тоже в рукописи. Катехизис необыкновенно замечательный. Еще нигде не была доселе так отчетливо и ясно определена Церковь, ее границы, ее пределы. Всё в таком виде и в такой логической последовательности, что может сильно подействовать на немцев и англичан. По моему мнению, на французский язык его не следует вовсе переводить. Французов могут познакомить с ним немцы и англичане, своими собственными сочинениями, которые, без сомнения, появятся не в малом количестве по поводу этой книги в той и другой земле». За новонайденный греческий катехизис Х. выдавал собственное сочинение «Церковь одна». По цензурным соображениям, из-за того, что содержание трактата расходилось с догмами ортодоксального православия, Х. вынужден был скрывать свое авторство. «Церковь одна» была впервые опубликована только в 1864 г., уже после смерти Х., в 13-м томе журнала «Православное обозрение».

В январе 1850 г. Х. с удовлетворением писал из Москвы историку А. Н. Попову: «Гоголь очень весел и, следовательно, трудится». В этом же году Гоголь стал крестником сына Х. Николая. 4 марта 1850 г. Гоголь читал Х. и Ю. Ф. Самарину первую главу второго тома «Мертвых душ».

Смерть Е. М. Хомяковой потрясла Гоголя и сыграла роковую роль в развитии его последней болезни. В феврале 1852 г. Х. сообщал А. Н. Попову: «Смерть моей жены и мое горе сильно потрясли Гоголя; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: „Все для меня кончено!“ С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он говел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве». 14 февраля 1852 г. Гоголь, по свидетельству Х., заявил: «Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть».

Х. очень глубоко характеризовал творчество Гоголя. Чарльза Диккенса он числил всего лишь «меньшим братом нашего Гоголя» («Мнение иностранцев о России», 1845). В речи, произнесенной в Обществе любителей Российской словесности 26 марта 1859 года, Х. так охарактеризовал творчество Гоголя: «Художник, во сколько он был мыслитель, становился постоянно поневоле, так же как и вся мысль общества, в чисто отрицательное отношение к русской жизни. Высший всех своих предшественников по фантазии, по глубине чувства и по творческой силе, Гоголь разделил ту же участь. В первых своих творениях, живой, искренний, коренной малоросс, он шел не колеблясь, полный тех стихий народных, от которых, к счастию своему, Малороссия никогда не отрывалась. Глубокая и простодушная любовь дышит в каждом его слове, в каждом его образе. Правда, в наше время нашлись из его земляков такие, которые попрекали ему в недостатке любви к родине и понимания ее (имеется в виду критика со стороны П. А. Кулиша, утверждавшего в ряде статей 1850-х годов, что Гоголь плохо знает украинский быт. — Б. С.). Их тупая критика и актерство неискренней любви не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быт своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит малороссийская природа, и ту чудную эпопею, в которой сын Тараса Бульбы, умирающий в пытках за родину и веру, находит голос только для одного крика: „Слышишь ли, батьку?“, — а отец, окруженный со всех сторон враждебным народом и враждебным городом, не может удержать громкого ответа: „Слышу!“ Впрочем, я не стану говорить ни об этой тупой критике, ни об актерстве народности, не понимающем малороссиянина Гоголя. В иных отношениях был Гоголь к нам, великорусам: тут его любовь была уже отвлеченнее; она была более требовательна, но менее ясновидища. Она выразилась характером отрицания, комизма, и, когда неудовлетворенный художник стал искать почвы положительной, уходящей от его приисков, томительная борьба с самим собою, с чувством какой-то неправды, которой он победить не мог, остановила его шаги и, может быть, истощила его жизненные силы… Гоголь любил Малороссию искреннее, полнее, непосредственнее; всю Русь любил он больше, много требовательнее, святее. Над его жизнью и над его смертью, так же как в другом отношении над жизнью и смертью любимого им Иванова (художника, автора картины „Явление Христа народу“. — Б. С.), задумается еще не одно поколение».

Поделиться с друзьями: