Голоса за стеной
Шрифт:
Он язвил в адрес Люды, но обращался не к ней.
— Ничего, старик, ты не смущайся. Родовые общины могли существовать только на основе промискуитета, отсутствие ревности давало им возможность не распадаться и сообща кокошить мамонтов.
Гриша не знал, что такое промискуитет, но по наступившему неловкому молчанию понял, что это что-то нехорошее.
— Рубай, Кошкин, — с набитым ртом посоветовал Кося-Юра. Он единственный из всех никогда не подвергался нападениям Лени, от его спокойствия отскакивало все. — Рубай. Продукт на исходе.
— Уговорил. Налей-ка еще… Да… Не помню, какие дикари, не помню, на каких островах получают право на женщину только после того,
Непривычно притихшая Люда на колкости не отзывалась.
— Алешенька, подай мне хлеба, — сказала она.
— Подай, Алешенька, подай, — поддержал Кошкин. — Хлеб твой насущный… Надолго ли его хватит…
Когда уставшие от впечатлений экскурсанты забрались в автобус, предвкушая обратный путь в вечерней прохладе, Люда объявила геологам, что останется с Гришей наблюдать закат и вернется позже, с каким-нибудь последним автобусом.
Отрезвевший Кошкин, криво ухмыляясь, негромко посоветовал:
— Стреножь художника, а то он заберется в такие заоблачные выси, что никакая пожарная команда не достанет.
Люда швырнула об землю свой рюкзачок и сказала звенящим голосом:
— Слушай, Кошкин!.. Сказать все, что я о тебе думаю?
— Все не надо, скажи половину… Подъем, ребята!..
Люда с Гришей не уехали с озера после заката. Они уехали только после восхода.
На следующий день на набережной Гриша нос к носу столкнулся с парнем с их завода, наладчиком, знакомство их было шапочным, просто знали друг друга в лицо, не раз встречались у проходной.
— Привет, земляк, — сказал наладчик, поглядывая на израненные Гришины руки. — Тут про тебя уже легенды ходят. Говорят, из-за какой-то лялечки в пропасть сигал? Неудачная любовь?
Гриша застенчиво улыбнулся, ничего не ответил и, постояв какое-то время с земляком, двинулся по своим делам. Пальцы с содранными ногтями болели нестерпимо, болела и стопа, видимо, подвернул. Но он мужественно терпел, понимая, что боль не отменишь никакой, даже самой сильной волей, ее надо вытерпеть, пока сама не уймется…
До начала работы экспертной комиссии оставалась неделя, а Родионов так и не решил, как отозваться на просьбу Мельникова: был тот редкий случай, когда имелось две правды, и обе были понятны и близки ему, но он не знал, какую из них отстаивать, чтобы получилось по закону, как он считал, высшей справедливости.
Была суббота. Они сидели вдвоем с Мельниковым в кафе, пили остывший уже кофе, не спеша прикасались к рюмкам с коньяком, в которые были налиты символические дозы. Искали компромиссное решение. Писать министру бесполезно: он — лицо заинтересованное в увеличении добычи руды, мыслит категориями глобальными, меньше всего захочет вникать в то, что будут ущемлены какие-то интересы какого-то микрорайона в каком-то городе. Такую мысль внушил им мэр, когда втроем они обсуждали эту проблему.
— А что, если мы напишем мотивированную докладную на имя первого секретаря обкома? — спросил Мельников.
— Вопрос ведомственный, захочет ли он влезать в это дело?
— Не скажи. Человек он местный, нужды города знает. И как член ЦК — сила довольно внушительная. Нужно только лаконично и убедительно, с впечатляющей цифирью.
— И ни в коем случае не компрометировать саму установку, ее эффективность, — сказал Родионов.
— Разве я тебя об этом просил? Вопрос только, за чьими подписями пойдет эта докладная?
— Твоя безусловно.
— А ты подпишешь? —
спросил Мельников.— Это бессмысленно. Кто я? Главный технолог завода, который должен выполнять заказ. Чью позицию, в данном случае, будет отстаивать моя фамилия? Тут нужна подпись вашего секретаря парткома и хорошо бы мэра города. Я же постараюсь не спешить, как ты сказал, с дифирамбами в адрес установки. Конечно, в пределах разумного. Так что вы с бумагой поторопитесь…
С этим вроде покончили, и, допивая кофе, Мельников вдруг сказал:
— Старуха Анастасьева умерла.
— Да что ты?! Сколько же ей было?
— Семьдесят девять.
— Да-а… — покачал головой Родионов и подумал, что ему, Родионову, уже пятьдесят седьмой. Степка Анастасьев был его одноклассником, погиб в сорок четвертом. А теперь вот умерла его мать. Матери наших погибших и пропавших без вести ровесников все еще ждут своих сыновей. Но уже начали умирать и мы, — вспомнил он своих сверстников, тех, кто, вернувшись с войны, умер от болезней и старых ран спустя двадцать — двадцать пять лет. А матери многих из них еще живы, но тут уж у них не может быть никакой надежды, что сыновья вернутся. А те, другие, как Анастасьева, все еще будут ждать и надеяться… Парадоксы…
Они посидели еще какое-то время, что-то повспоминали и разошлись. Родионов отправился к скверу, где договорился встретиться с Капустиным.
Осеннее солнце нестойко. Хоть облака были высокими и белесоватыми, солнце они все же скрыли, и вокруг стало по-осеннему голо и хмуро.
В тиши и пустоте сквера ничто не мешало Гришиной исповеди. Они бродили по асфальтированным дорожкам, и Гриша говорил так, словно его слушали только деревья: бормотал, уставя взгляд прямо перед собой. И так же безмолвно, как деревья, слушал его Владимир Иванович. Тихий рассказ Гриши был связен, и ни уточнять, ни переспрашивать не было нужды.
Вышли на аллею, обсаженную каштанами, и под монотонный Гришин рассказ Владимир Иванович подумал, что разочарование, которое вынес Гриша из своей неудачной любви, было преподнесено ему не как случайное, а как всеобщее. Под его страдание Людой и Кошкиным была подведена теоретическая база. Ему доказывалось, что человек рождается в одиночестве, в одиночестве живет и так же умирает, и что исправить этого никто и ничто не может, это всеобщий закон.
Устойчивая Гришина подавленность была вызвана даже не столько происшедшим, сколько этой мыслишкой, внушенной ему этими двумя людьми. А против такого бороться надо не словами, нет…
Гриша всматривался в оголенный парк. Единственное, чем он мог бы заглушить сейчас свое настроение, — это немедленно сесть писать осенний пейзаж. В этом пейзаже должно быть нечто пронзительно-печальное и вместе с тем примиряющее. Пастельные тона при бессолнечном дне — это уже настроение, а краски осени не беднее, а богаче летних для тех, кто умеет видеть.
Есть деревья, листва которых не желтеет, а становится черно-фиолетовой. А на иных листья погибают смеясь. На других же не меняясь в лице. Но на фоне желтизны зелень выглядит чопорно. Еще хуже в такой туманный день выглядят большие облетевшие деревья: спадают листья и становится виден их скелет. Вот два каштана… первый, раздвоенный от самых корней, так мучительно тянется кверху, стволы его винтообразно скручены один вокруг другого, и как будто чувствуешь то усилие, с которым они вырываются из тяжелой и твердой земли… А второй словно воздел руки с вывернутыми наружу черными ладонями… По аллейке удалялась сгорбленная бабка с крохотным мальчуганом, малыш держал за ниточку надутый шарик, но в серости дня даже яркий шарик казался бесцветным.