Голоса за стеной
Шрифт:
— Запишите, товарищи, это принципиально важно, — сказал доцент кафедры «Детали машин» и утомленным жестом снял очки.
Все смотрели на доску, а Гриша — на очки в руках доцента. Под диктовку он механически записывал в тетрадке длинную формулу и записывал как будто правильно, но по-настоящему свободно распоряжалось его сознанием совсем иное…
…Очки с толстыми увеличивающими стеклами. А под очками светились внимательной добротой глаза. И еще временами раздавалось тихое бормотание, в котором выделялись и слышны были только свистящие и шипящие: «…сссть! …ичка!» Когда кто-нибудь, отходя от человека, от табуреточки, за которой
Гриша не пошел — его повело к человеку под дряхлым выгоревшим зонтиком.
Человек этот производил странное впечатление своими весело-тоскливыми глазами под толстыми стеклами очков, с подергивающимися движениями и с этим «Счассстья! Здоровьичка!», произносимыми вслед каждому клиенту. За 20 копеек он быстро вырезал ножницами из черной бумаги профиль любого желающего.
Все в нем: и худое его лицо, и толстый нос, и вытертая вельветовая куртка, и зашитые суровой ниткой аккуратно начищенные черные туфли — все вызывало какие-то неясные и печальные чувства.
Вокруг него было прибрано и опрятно, обрезки бумаги он убирал в большой кулек с синей надписью «Гастроном», листочки черной бумаги сложены были стопкой. И еще одна удивившая Гришу деталь — все заработанные деньги лежали сверху, в жестяной баночке из-под консервов.
Порою от встреч с такими людьми черствые еще более черствеют, им и здесь мерещится симуляция, а мягкие колотятся в отчаянии, потому что бессознательно прозревают свою вероятную судьбу. Средние же считают все это в порядке вещей и, пожимая плечами, осуждают отчаяние мягких: «Такова жизнь…»
Люда, смеясь (вчерашнее оцепенение растворилось бесследно), повернулась в профиль. Внимательная работа весело-тоскливых глаз, вздрагивающие движения рук — и силуэт ее был готов. И не просто сходство, но лукавство, оживленность, запанибратская повадка — все это отразилось в нем.
Потом Люда стала подталкивать Кошкина тоже увековечиться. Хотя бы на бумаге.
— Не испытываю потребности, — ответил Кошкин, трогаясь с места и осторожно подволакивая больную ногу, — ибо рассчитываю в будущем на нетленный материал. От благодарных потомков.
— Хо-хо! Скажите! — воскликнула Люда. — А что, самонадеянность тоже относится к достоинствам?
— Даже те, кто щурится на солнце, тоже разыскивают на нем пятна, — равнодушно сказал Кошкин. — Лестно найти пятно на солнце, хоть одна родственная деталь…
— Ах, простите, доктор! Светоч наших очей!
— И такие очи найдутся…
— Разве я против? На здоровье!
— Спасибо.
— Сомневаюсь только…
— Еще раз спасибо.
— …чтобы они нашлись надолго.
— И еще раз спасибо.
Кошкин умел выводить из себя очень скромными, как сказал Вартан, подручными средствами. Люда сделала вид, что ее отвлекло нечто более важное, чем реплика Кошкина.
— Алешенька, ворон ловишь? — крикнула она Грише. (Неизвестно, почему геологи переименовали Гришу в Алешу). Он в этот момент, поотстав, не решаясь подойти к человеку, издали смотрел на него, на кулек с синей надписью «Гастроном», на убогий зонтик, на латаные туфли. Окрик Люды разбудил его, не то он мог бы еще долго простоять так, окованный каким-то загадочным сходством этого человека с кем-то… но с кем — этого понять не мог. — Не отставай, потеряешься!
И Гриша пошел понурив голову. А те, кто заметил его подавленность, не поняли причины и приписали ее Люде. Кира сердито дернула ее за рукав, та обернулась, всплеснула руками:
— Алешенька! Обидела? Сохнешь? По мне? Ну и дурачок!
И, полная равнодушия к окружающему, крепко, вкусно поцеловала его в губы…
— И тогда из условия равнопрочности конструкции
мы получаем…Гриша послушно записывал в своем конспекте, но поверх конспекта, укрытый от посторонних глаз, продолжал лежать профиль Люды, который Грише суждено теперь было видеть постоянно…
Ничего подобного раньше Родионов за собой не замечал, а теперь вот такое: вслух стал разговаривать сам с собой. Словно возникали в нем два человека и беседовали меж собой одинаковыми голосами. Странные это были беседы. Каждый доподлинно знал другого — в прошлом и настоящем. Тут что-либо скрыть или спрятаться в ложь было невозможно. Вчера, например, он беседовал за двоих — Родионова и Родионова-Мельникова в одном лице. «Так как же мы решим нашу проблему, Владимир Иванович?» — спросил Родионов-Мельников. «Задал ты мне задачку, Павел Сергеевич. А как ее решить, чтобы было по справедливости? Как бы ты поступил?» — спросил в ответ Родионов. «Я тут объективным быть не смогу, я ведь управляющий трестом, лицо заинтересованное». — «А разве ты не заинтересован в повышении производительности труда?» — «Какой ценой, Владимир Иванович?» — «Если честно, чисто по-человечески, то я на твоей стороне, Павел Сергеевич. Но я ведь не частное лицо, в данном случае должен выступать, защищая государственные интересы, хотя понимаю, что речь идет о благополучии тысяч людей. Тоже ведь государственное дело. Однако от меня требуется решение просто как от узкого специалиста, чисто техническое решение». — «И все же, что ты мне ответишь?» — стоял на своем Родионов-Мельников. «Давай снесемся с городскими властями. Их интерес тут немалый. Сходим с тобой к мэру, выложим все, как есть, услышим, что он скажет». — «Идеалист ты, Владимир Иванович…»
Идеализм… Хорошо это или плохо? Он никогда не задумывался над этим. Почему-то вспомнил Гришу Капустина. Этот парень занимал его тем, что был не стереотипен, выделялся из общего ряда, судя по разговорам с ним, казался непримитивным, но… Идеализм… Тут надо додумать до конца, это важно не для одного Капустина, не одни лишь тонкие и художественные этим болеют; болеют и обыкновенные, не так, быть может, опасно, зато уродливо…
Родионов остановился, повернулся спиной к ветру, прикурил.
Вчера сын, заметив, что он сам с собой разговаривает, спросил:
— Пап, ты что там репетируешь? Монологи какие-то?
— Да это я так… — смутился он.
— Смотри, пап, свихнешься, — грубовато пошутил сын. На большее понимания не хватило…
В сквере, в киоске, продавали лимоны. Родионов стал в очередь. Двигалась она медленно. Сквер был окаймлен высокими, могучими липами. И Родионов вспомнил, что эти-то липы сажали, когда он был еще студентом-второкурсником, более тридцати лет назад, на воскреснике, где был вместе с Галей. Ходил тогда еще во флотской форме. Он любил Галю… А женился на другой… Да, это те самые липы… Господи, жизнь пролетела!.. Какими они стали!.. Пытался угадать, которые из лип сажал он, но не смог. Огорчился. И, плюнув на лимоны, ушел из очереди…
Покуривая, плелся через сквер по аллее, посыпанной мелким гравием…
Идеализм… Хорошая штука… Но как найти ему разумную меру? Живешь десять, двадцать, пятьдесят лет — и никогда не задаешь себе вопросов иной раз очень полезных. Надо, чтоб прямо в лоб стукнуло, тогда прозреваешь. Не слишком, правда, и прозреваешь, только для следующих вопросов. А их поздно задавать, на них отвечать пора, свои дети уже подросли и ждут ответов. Готов отвечать? Черта с два!.. Когда детки отклеиваются от папаш-мамаш и уходят в самостоятельность, они тогда такие караси-идеалисты, что не приведи господь! А чуть столкнутся с реальной жизнью — и сразу с ног долой. Прививки им, что ли, делать ослабленным вирусом реальной жизни, чтобы не так болезненно она воспринималась?