Голосую за любовь
Шрифт:
Я сказал, что не слыхал, чтобы кто-нибудь стал скульптором, научившись лепить одних зайцев, а она ответила, что это неважно; вообще-то она собирается быть архитектором, а зайцев лепит просто так и уверена, что человек имеет право заниматься даже такими вещами, которые не точно совпадают с поставленной жизненной целью. Я не возражал, хотя знал, что она все врет. Ей и в голову не приходило стать архитектором, но, если судить по уродливо непропорциональным зайцам, и скульптором ей стать не грозило. Я посоветовал ей вылепить Мэрилин, но она не выказала никакого желания этим заняться.
Так я размышлял и строил планы, как бы смыться с урока и, пока идет журнал, проникнуть в кино. Сказать, что разболелся живот? Так бы
Конечно, некоторые из них смотрят на все это сквозь пальцы и, завидев гимназиста, делают вид, будто изучают афишу, но никогда нельзя быть уверенным, что во время сеанса не влетит в зал кто-нибудь из особо рьяных и не начнет после зудеть, что он, мол, очень сожалеет, но «закон есть закон, мой молодой друг!»
В классе уже можно было задохнуться от паров одеколона, когда твердым шагом, будто жеребец на параде, вошел уверенный в своей неотразимости Хаджи-Николов и начал что-то спрашивать о тангенсах и котангенсах.
Все девчонки тянули вверх руки. Только Неда что-то записывала в блокнот и смотрела отсутствующим взглядом, а глаза ее были улыбчивые, ласковые, какими бывают по весне глаза молодых собак.
За окном сгущались синие сумерки, и тут я вспомнил о письме, которое начиналось словами «Моя единственная», и о Рашиде, обещавшей ждать меня после уроков.
III
Наврала, подумал я, миновав школьный двор и несколько соседних зданий, и тут увидел ее, сидящей с какой-то сумкой на скамейке возле фонтана, который работал по часу каждый вечер. В сумерках лицо ее казалось светлым пятном, а руки были холодные и пахли чем-то непонятным. Я сказал, что не сомневался, что она придет.
— Так я и поверила! — сказала Рашида. — Написал?
Она приблизилась, и ее глаза в темноте светились как у кошки, а в сумке что-то шевелилось. Я подумал, что она принесла на свидание кошку, щенка или что-нибудь в этом роде, и засмеялся. Кошка или щенок? Что бы ни было, это очень было похоже на Рашиду.
Вечерний туман опускался быстро и вроде бы даже с каким-то шелестом, так что, когда я перестал смеяться, мне почудилось, будто я ощущаю его на щеках, на руках, на всем теле.
— А я, пожалуй, мог бы в тебя влюбиться, Рашида! — сказал я.
— Мог бы? А разве еще не влюбился, Слободан? — сказала она и прибавила, что я давно уже влюблен, но что в данный момент ее это не интересует. — Ты написал письмо, Слободан?
Она взяла меня за локоть, и я почувствовал, как от ее руки струится тепло, нежность, нетерпение, и прямо онемел. Что-то особенное прошло через все мое тело, и только спустя мгновение я ответил, что это идиотское письмо написал я.
— Начинаю «Моя единственная» и кончаю «Твой М.», — сказал я, смеясь, а она убрала свою руку с моей и заметила, что это вовсе не смешно и, в общем-то, уж не так гениально для человека, который намеревается стать писателем, но на первый раз сойдет.
— Мелания завтра расцветет как роза, вот увидишь, — сказала она, запустила руку в сумку и захихикала. Мне показалось, будто кто-то вдалеке щелкнул кастаньетами…
Я вызвался таскать ее сумку, пока мы гуляем, и это была идиотская идея. В сумке оказался еж, он чертовски кололся даже через брезент. На пароме я посоветовал ей бросить ежа в Тису. Ничего лучшего мне в голову не пришло.
— Не бойся, он не утонет! — сказал я. — Ежи отлично плавают!
— Я думаю, ты тоже отлично плаваешь!
И Рашида толкнула
меня, и я едва не бухнулся в воду. Она вытащила ежа и устроила рядом с собой. На другой стороне парома Баронесса опять пела песенку о кораблике, который никуда, никуда не уплыл, а ее старая собака, какими-то крохами оставшегося у нее нюха учуяв ежа, глухо затявкала, словно разладившийся джаз-оркестр. Под насыпью, на ипподроме, скакали молоденькие жеребцы, а солнце, которого в городе уж давно не было, здесь будто огненный костер пылало над водой. Пейзаж был похож на идиотскую модернистскую картину, размалеванную красными и черными пятнами.Я вспомнил Атамана и рассказал Рашиде о Баронессе и о ее золоте, а она ответила, что не очень-то верит этой болтовне: будь наша Баронесса настоящей и будь у нее золото, она не ходила бы в платье, которое сшили еще в прошлом веке, не питалась бы одними овощами и не жила бы в глинобитной лачуге на кладбище.
— Настоящих баронов давно нет! — сказал я. — Она была баронессой раньше. Если это не брехня. Слуги бежали впереди ее запряженной шестеркой кареты и расчищали дорогу, когда она ехала в церковь. Ее отец, еще до того, как родились наши матери, проиграл в карты виноградники на острове и, когда у него уже ничего не осталось, поставил на карту свою жену, из рода Эстергази, и таким образом вернул свои владения. Баронесса тогда была еще ребенком. А теперь она сумасшедшая старуха, которой достаточно солнечного денька, чтобы гулять со своей собакой и распевать песенку о кораблике, который никогда, никогда не отправился в плаванье. Мы без всякого угрызения совести можем забрать у нее золото! — Я обнял Рашиду за плечи, но она увернулась, и моя рука повисла в воздухе.
— В золото я не верю! — сказала, подумав. — Но если бы оно было, любой бы сумел потратить его куда лучше, чем она!
Рашида засмеялась, и это, кажется, означало согласие, во всяком случае, в ее голосе я уловил одобрение. И я ее поцеловал. Губы ее были спокойными и свежими, но она мне не ответила, и я почувствовал себя, как человек, который долго бежал к цели, а когда добежал, не знает, что делать дальше. За бортом парома клокотала вода, и на какое-то мгновение мне показалось, будто мы плывем. Над нами в темно-синем небе, какое можно увидеть на картинах Ван Гога, уже в последний, безумный его период, летел самолет. Куда-то неслась отважная красноватая точечка. Может быть, это убегает от мира чье-то одинокое, охваченное отчаянием сердце? Я провел рукой по лбу и тряхнул головой: так думать нельзя, не смей, дурак, размышлять о таких идиотских вещах! И тут я вдруг почувствовал, как что-то теплое поднимается из глубины моего существа, и понял, что это означает преодоление самого себя. Теперь я был готов на любое дело и свершение, и все было в моих силах. Такое ощущение, и то, вероятно, не всегда, знакомо только богам.
— Теперь ты, Рашида, моя девушка! — сказал я.
— Правда?
Своим стремительным, нетерпеливым движением она отбросила с лица волосы и улыбнулась. Я не знал, что это должно обозначать, но, когда речь идет о таком человеке, как Рашида, можно ожидать чего угодно. Наверно, она восприняла эти слова как анекдот, забавный, но все же анекдот, подумал я. Такая сорви-голова иначе думать не может!
Над набухшей, пылающей Тисой распускались водяные цветы, а со дна реки подымалась какая-то особенная вечерняя тишина. С банатской стороны возвращался последний пароходик, а по мосту прогрохотал Tauern-экспресс. Мелькавшие за окнами вагонов лица пассажиров выглядели зелеными и сонными. Хмуро и тупо, будто рыбы за стеклом аквариума, они пялились в ночь. Мне подумалось, сколько же поездов на своем веку встретил и проводил Рашидин отец, а сам не ездил дальше Белграда и Сараева. И я решил рассказать ей о своих планах, о путешествии на острова Южного моря. Я думал, Рашида удивится, а она просто спросила, когда я намереваюсь ехать.