Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции
Шрифт:
Будь это двадцать или хотя бы десять лет назад, я бы, оказавшись в такой ситуации, позвонил бы кому следует в Москву, в наш центральный институт, или даже какому-нибудь приятелю в наше «всесоюзное» министерство, и через день-два мое начальство получило бы телеграмму, обязывающую их направить меня в командировку в Ташкент, где был такой же как в Энске, филиал института, либо в Фергану, где тогда шло строительство «объекта», откуда было рукой подать до «моих» мест, но тогда я за ними не скучал. Теперь же Москва оказалась за рубежом, и вместе с новыми государствами самостоятельность обрели и всякого рода «филиалы» и стройки. На дорогу же за свой счет даже в один конец у меня сейчас просто не хватило бы денег. Обдумывая печальные и казавшиеся мне вполне окончательными итоги своего пребывания среди живых, я вдруг вспомнил, что один из проектных институтов нашего Энска каким-то чудом сохранил под своей опекой запроектированный им химический завод в Туркестане и теперь потихоньку «доил» эту вялотекущую стройку, осуществляя на ней авторский надзор. Знал же я об этом потому, что мой приятель отстоявший свое место во впятеро уменьшившемся в своей численности коллективе этой конторы, с год назад звонил мне и спрашивал, нет ли у меня под рукой молодого инженера, желавшего бы поехать для начала на годик постоянным представителем на этот далекий объект. Я обещал «прощупать» и не «прощупал», а он больше не позвонил, из чего я сделал вывод, что он обошелся без моей помощи. Вспомнив все это, я решил теперь сам позвонить ему,
Но когда, потратив полдня на поиск телефонного номера своего приятеля и набрав его, после традиционных вопросов «как жизнь» и «как дела?» и после не менее традиционных полуматерных на них ответов, я как бы между делом, спросил, не отправит ли он меня на месячишко за казенный счет в Туркестан, он вдруг закричал: — Старик! Тебя мне Бог послал! Мне как раз нужна месячная передержка на этом проклятом объекте, потому что мой «постоянный» собирается на операцию в Москву. Делов же там, прямо скажу, немного, так что ты просто отдохнешь в почти родных, как говорится, краях! — Когда нужно выехать? — спросил я, еще не веря своим ушам. — Выехать можно, когда посчитаешь возможным, но быть там нужно ровно через пятнадцать ден, чтобы было два дня на передачу дел! Эти сроки меня устраивали. Их вполне хватало, чтобы начальство моей, еще более умирающей, конторы, совершенно переставшей платить начисляемую остаткам персонала заработную плату, обрадовать моим желанием взять на два месяца отпуск без оплаты, потом пристроить в надежные руки моего драгоценного кота, договориться о присмотре за моей забитой ненужным хламом квартирой и оформить все необходимые бумаги по месту моей случайной временной работы. Такие хлопоты меня, уже привыкшего к малоподвижной размеренной жизни, конечно, пугали, но чудеса, раз начавшись, уже не прекращались, и все решалось сразу и почти без усилий, «с первого раза». В итоге я через пять дней был полностью готов к отъезду. Деньги в местной и российской «валюте» мне выдали только на проезд и прокорм в пути «в один конец», сказав, что остальное, включая оплату обратного пути, я получу по прибытию на место. Денег получилась целая куча, и их могло бы быть в два раза больше, если бы я летел, как все, самолетом, но я поставил лишь одно условие: я буду ехать поездом до Москвы, а потом в Ташкент. Не то, чтобы я боялся перелета, хотя и это тоже было — слишком часто разбивались престарелые «лайнеры» частных российских компаний, но мне еще хотелось в последний раз ощутить даль земных пространств, смену стран и народов за окном вагона и просто подумать под перестук колес. «Сквозных» билетов уже не продавали, но о том, что когда я приеду в Москву, там может не оказаться билетов на ташкентский, я уже не беспокоился — я знал, что господин Случай на моей стороне и никаких сбоев не допустит.
Так оно и случилось. Дорога до Москвы прошла незаметно, и день в бывшей столице нашей бывшей родины тоже, а наутро я занял свою койку в двухместном купе ташкентского поезда и вышел в коридор полюбоваться бегущими куда-то на Запад московскими пригородами, щедро окутанными снегом, сквозь белизну которого пробивалась голубоватая холодная зелень. За месяц до этого неожиданного отъезда во время моих бесцельных блужданий по Энску откуда-то из дебрей моей памяти выплыли прочитанные когда-то в молодые годы, неизвестно кому принадлежащие стихотворные строки:
Этот город мучных лабазов Был театр моей юности драм. Полон он старинных рассказов. Он открыт полевым ветрам.
Задумавшись или погрузившись в воспоминания о былом и возвращаясь потом из прошлого в наше суетное былое, я всякий раз ловил себя на том, что эти стихи были своего рода звуковым фоном моих грез. Обнаружив это, я не мог понять, чем привлекло меня сорок лет назад это четверостишие и почему из многих тысяч рифмованных строк, прочитанных мною в те годы, именно оно засело в моей памяти. Пытаясь мысленно дать ответ на этот вопрос я думал о необычной, более свойственной английскому языку грамматике второй строки: «был театр моей юности драм» (was the Theatre my youth's drames). Но я не такой уж грамотей, чтобы увлекаться коллекционированием «глоких куздр». Думал я и о том, что сей стихотворный град «мучных лабазов» очень похож на мой, открытый ветрам Великой Степи, подступающей вплотную к нему с Востока, родной и любимый старинный купеческий Энск, где я прожил, накопив немало «старинных рассказов», всю свою жизнь от рождения и до текущего момента, за исключением нескольких лет войны, когда мы с матерью как «семья высшего комсостава» (отец перед войной стал командиром полка) были эвакуированы в тыл. Сами же «мучные лабазы» представлялись мне в виде Суздальских Рядов — известного в Энске старинного торгового центра. Но и это родство образов и событий не казалось мне безусловной причиной такой избирательной памяти, ибо, хотя Энску и приходилось бывать и не раз ареной драматических переживаний в моей молодости, главный «театр моей юности драм», иначе говоря — театр главной драмы моей юности располагался в тех краях, куда меня мчал сейчас скорый московский поезд.
Таким образом, в начале я в своих мыслях все время возвращался к Энску. Более всего я волновался за своего кота. Говорят, что пятнадцать лет кошачьей жизни равны ста двадцати годам человеческой, а в таком почтенном возрасте за полтора месяца с этим дорогим мне животным могло произойти все что угодно. Но если в прошлом мой кот крайне болезненно переживал мои становившиеся все более редкими и непродолжительными отъезды, то в этот раз он был поразительно спокоен, а когда я, истолковав это спокойствие как признак болезни, погрузил лицо в его все еще густой мех на загривке, он вдруг повернул свою полосатую морду ко мне и фыркнул прямо в мое ухо, потом еще немного шумно подышал на меня, а после этого, глядя мне в глаза, вдруг впервые в своей жизни… улыбнулся. Улыбка эта была столь мимолетной, что я сомневался — не привиделась ли она мне. Но так или иначе, улыбающаяся морда моего старого кота стояла перед моим мысленным взором. Фантазия Льюиса Кэролла для меня стала реальностью: мой кот остался в Энске, а его улыбка, как улыбка его Чеширского коллеги мчалась вместе со мной в вагоне скорого поезда по российским просторам, и под этой доброй улыбкой я, наконец, решился распечатать тот сундучок моей памяти, где хранились воспоминания, от которых я прятался всю жизнь, не допуская к ним самых близких мне людей — и мою покойную мать, и мою покойную жену даже в тот момент предельной откровенности, когда мы узнали, что у нас никогда не будет детей, хотя для женщины такого приговора не существует, и ее единственным ребенком сразу же стал я. Теперь же я был обязан их перебрать, не упуская мельчайших деталей, ибо, хотя в моем командировочном удостоверении был указан пункт назначения, удаленный, как мне казалось, километров на триста от тех мест, где разворачивались те давние события, я уже был абсолютно уверен, что господин
Случай, так легко устроивший мне поездку в Туркестан, непременно доставит меня туда — в страну моих запретных воспоминаний. Иначе зачем бы ему так стараться? Впрочем, зачем ему я там нужен, мне тоже пока не было ясно. Но я верил, что придет время, и я это узнаю. А пока я, попивая чай в своем купе, стоя у окна, лежа на мягком диване и благодаря Бога за дарованное мне одиночество в пути, перебирал, словно четки, события пятидесятипятилетней давности, стараясь не упустить ничего, даже самой малости, казалось бы, лишенной всякого смысла. И вот что у меня получилось.
Глава 2
О
былом, но, как оказалось, не забытомВероятно, воспоминания как вещи: если их не тормошить и не бередить раз за разом, они не «изнашиваются» и не только не уходят в область забвения, но и не подвергаются последующим искажающим их наслоениям, сохраняя изначальную четкость линий и очертаний. В этом я убедился, когда стал приводить в порядок содержимое заветных уголков своей памяти: все, казалось, навсегда забытые события, в том числе и те, которые я сам очень хотел бы забыть, сами собой выстраивались в необходимой и единственно правильной последовательности, обнажая при этом ранее скрытые причинно-следственные связи.
Одним словом, многое тайное становилось явным, по крайней мере, для меня. Я не буду воспроизводиться все свои сомнения и размышления, сопровождавшие меня на моем пути к Истине. Это заняло бы очень много места и времени. Поэтому я здесь дам одну лишь канву, схему событий более чем полувековой давности, которые мне вдруг захотелось снова хотя бы мысленно пережить и почему-то в той самой местности за тридевять земель, где они когда-то происходили. Итак, в те годы давние, глухие где-то далеко от этой местности шла большая война, и хотя в воздухе уже витал дух Победы, до конца этой войны оставались еще многие месяцы, складывающиеся в годы. Мы жили тогда в небольшом районном центре — Уч-Кургане, где моя покойная мать исполняла множество всяких обязанностей — от почтальона до аптекаря, а отец был на фронте. Все было как у всех. Вернее — почти как у всех.
Но однажды письмо от отца пришло написанное не его почерком. Оказалось, что он был тяжело ранен и находился в госпитале в Оренбурге. Письмо, если читать его между строк, было очень тревожным, и мать не спала несколько ночей, а потом решила все-таки ехать в Оренбург, чтобы быть возле отца. Брать меня с собой она боялась, поскольку ходили слухи, что в России голод. По своим почтовым делам она, иногда сама, иногда со мной, часто бывала в большом селе со странным названием «Пртак», расположенном по соседству с Уч-Курганом. В этом селе здоровых мужчин не было — всех забрали в армию, и заметной фигурой среди остававшихся был пятидесятилетний Абдуллоджон. Он был недосягаем для вербовщиков-военкомов, поскольку был одноногим. На вопрос, где он потерял ногу, он скромно отвечал, что это произошло в боях с басмачами, хотя могло быть и наоборот, — в боях басмачей с «красными», но, видимо, документы у него на сей счет были в порядке, иначе было бы трудно объяснить почему ему был оставлен в собственность огромный для тех мест и того времени дом с самым большим в районе «приусадебным участком» — обширным двором. Когда я впервые попал в этот двор из неустроенного, неустойчивого, раскачиваемого войной, полуголодного бытия, я подумал, что оказался в раю, или, как говорят мусульмане, в джанне. В пределах высокой сплошной ограды из глинобитных стен-дувалов располагались большой дом с открытой во двор верандой, крыша над которой поддерживалась изящными колоннами из потемневшего дерева. Вплотную к веранде подступал виноградник — четыре подпертых деревянными стойками лозы образовали сплошную общую крону, перекрывшую малый дворик с небольшим прудом с прозрачной водой и серебристыми рыбками. Малый дворик переходил в большой, представлявший собой персиковый сад, окаймленный высокими абрикосовыми деревьями, садовыми шелковицами и смоковницами. По краю сада через двор бежал ручей — арык, полноводный в июле — августе, когда становились полноводными речки, стекающие с ледников. За арыком до самой дальней стены размещался аккуратно возделанный огород. Уже потом, когда это внутреннее пространство двора стало на некоторое время моей Вселенной, я нашел в углах огорода курятник, обтянутый едва заметной сеткой, небольшую овчарню и хлев со стойлами для коровы и лошади. Стойла эти к тому моменту пустовали: лошадь «реквизировали» еще в начале войны, а корову — за полтора года до ее конца, когда вождь района вдруг решил отличиться «рекордной» сдачей мяса для фронта. Вождюля получил за это боевой орден, а весь район, включая малых детей, остался без молока. Абдуллоджон, хозяин этого райского сада, свободно говорил по-русски, и у него с моей матерью давно установились хорошие отношения. Иногда она по его поручению продавала отрезы на платья, дорогие халаты и другие вещи, которые он при ней вынимал из своих огромных сундуков. Доверие его к матери было безграничным, и он ни разу не пересчитал получаемые от нее за реализованные товары деньги. Поэтому неудивительно, что с просьбой о принятии меня на постой на неопределенное время она обратилась именно к нему. Тот не раздумывая согласился, и через день-два я переступил порог этой необычной усадьбы, расположенной на самом краю села так, что ее дальняя стена выходила на пыльную дорогу, ведущую в соседнее селение. За дорогой против этой стены начиналась территория огромного мусульманского кладбища. Его унылый облик — море невысоких сводчатых, частью полуразрушенных склепов среди выросшего в полтора человеческих роста бурьяна — оживляли здания довольно большой, заброшенной после сплочения великой Русью союза нерушимого республик, мечети, именовавшейся у местного люда «Джами» (пятничная), и несколько меньшего — мавзолея какого-то регионального святого или владетеля.
К Абдуллоджону я прибыл под вечер, глаза у меня слипались, и я был уложен спать, а наутро стал изучать обстановку. Первым долгом хозяин представил меня молчаливому злобному псу Аслану, свободно перемещавшемуся по всей территории двора. В наши прежние посещения этой усадьбы его, вероятно, прятали при нашем приходе. Пес выслушал проведенную хозяином мою презентацию и, подойдя ко мне, ткнул свою голову мне в руку. — Погладь его по голове и почеши за ушами! — сказал хозяин. Когда я это сделал, пес вильнул хвостом, лизнул мне руку и перестал обращать на меня внимание. Потом я осмотрел дом. В нем была большая комната с очагом для приема гостей — михманхана. В ней, вероятно, спал, когда становилось прохладно, сам хозяин. Из михманханы была едва заметная дверь на женскую половину дома.
Жен у хозяина сейчас в наличии не было — обе его «законные» умерли еще до войны, причем одна, как я потом узнал, погибла при странных обстоятельствах — упав с той самой дальней стены за огородом на каменный балласт, уложенный на подъездах к мосту через сай, вероятно, для удержания грунта от размыва. В руке у нее был намертво зажат золотой перстень. Зачем она забралась на забор и почему упала — никто не стал разбираться, ибо соответствующей просьбы от Абдуллоджона, являвшегося в глазах местного правосудия полновластным хозяином души и тела своих жен, не поступило. Таким образом, женская половина в то время когда я появился в этой усадьбе, пустовала, если не считать пятнадцатилетнюю Сотхун-ай, полную сироту, взятую хозяином «на воспитание». Я был уже в те времена, в свои неполные тринадцать лет, небезразличен к женской красоте и так как мои идеалы в этом смысле формировались на Востоке, я сразу же отметил неброскую красоту Сотхун-ай, у которой все непременные атрибуты тюркской красавицы неожиданно дополняла светлая прядь волос, начинавшаяся у правого виска. Все довольно непростое домашнее хозяйство Абдуллоджона вела «приходящая» ворчливая старуха Марьям. Ворчанием встретила она и мое появление в доме. Причина этого ворчания состояла в том, что, по ее словам, ей на шею посадили еще одного лодыря, хотя Сотхун-ай немало делала по хозяйству, с утра до вечера выполняя распоряжения старухи. Своим ворчливым присутствием и недобрым взглядом старуха вносила дискомфорт в атмосферу этого дома, и я был уверен, что не только я, но и Сотхун-ай вздыхала свободнее, когда, положив в свою сумку что-нибудь съедобное для жившего с нею внука, она исчезала со двора. Возможно, ее особая антипатия ко мне была вызвана тем, что она считала меня занявшим место, причитавшееся ее внуку, что освободило бы ее от постоянных забот и тревог, попади он в такой богатый дом. Во всяком случае, позорная для меня кличка «бача» пошла, как я был уверен, именно от нее.