Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции
Шрифт:

Ленивый муж своею старой лейкой В час утренний не орошал его; Он как отец с невинной жил еврейкой, Ее кормил — и больше ничего.

Смеялся же я не озорству Пушкина, а потому что и слова неизвестных авторов Книги царств, и эти строки «Гавриилиады» в молодости и потом, когда я еще был в силе, казались мне веселой выдумкой, поскольку я не мог себе представить, что эти старики, как почетные хевсурские гости, уложенные в знак доверия в одну постель с дочерью хозяина, только грелись вблизи своих дев, не давая волю рукам и губам: они ведь были «законными» и над ними не висел острый хевсурский кинжал. И вот сегодня судьба наказывает меня за неверие, заставляя пережить то, что казалось мне невозможным. Но я, оказывается, недооценивал свою Судьбу: она готовила мне сегодня вечером еще один сюрприз, которому было суждено перевернуть мою жизнь. Хафиза пропустила меня в ванную вперед, оставшись убрать продукты и помыть посуду, и когда я уже лежал, быстро приняла душ и в одних трусиках, как в нашу первую ночь в вагоне, прыгнула в постель. И сразу же под одеялом подкатилась ко мне со словами: «Давай погреем друг друга». Я повернулся к ней, обнял и прижал к себе. Мы согрелись, и моя рука начала вольное плавание по ее телу, а губы отыскали маленький твердый сосок. Она лежала спокойно и, казалось, наслаждалась моими ласками, но когда мои пальцы осторожно оттянули резинку трусов от ее шелковистой кожи и двинулись вниз, она вдруг сказала: — У меня есть для тебя записка! — От кого? — удивился я. — Сам узнаешь! Она откинула одеяло, одним прыжком оказалась на полу, подошла к своей сумке и, порывшись там, вернулась ко мне с клочком бумаги. Я включил лампу на тумбочке у своего изголовья, взял у нее эту бумажку, сложенную вдвое, развернул ее и прочел: «Турсун, не лез к Хафизе. Она твоя родная внучка». Вместо подписи была нарисована луна с носом, глазами и полураскрытым ртом. Когда-то, рисуя на песке такие шаржики, я дразнил Сотхун-ай, потому что приставка к ее имени «ай» на русский язык переводится словами: «луна» или «месяц». Так что сомнений в том, кто автор этой записки, нет. — Ты знала, что здесь написано? — спросил я Хафизу. — Да. — Как же ты лезла ко мне. Ты действительно сучка — даже не дождалась, чтобы я сам принялся за тебя. — Я по тебе видела, что ты сейчас ничего не можешь, и я останусь девственницей в любом случае. Но мне хотелось испытать твои ласки и узнать, почему Сотхун-ай любила тебя так, что не хотела знать никакого другого мужчину, — сказала Хафиза, и добавила, смеясь: — А ты бы все равно полез ко мне, разве нет? — Но у нее же был после меня Абдуллоджон! — сказал я, пропустив мимо ушей последний вопрос. — Абдуллоджон был ее отцом, но об этом никто не знал, и он объявил ее своей женой, когда тебя увезли, а она осталась беременной. И других мужчин, кроме тебя, у нее не было. — Значит, ты пошла со мной на кладбище, чтобы я побыл на могиле моей родной и единственной дочери. — Да! — Как же ее звали? — Зейнаб, — прошептала Хафиза. Она снова лежала в моих объятиях, но я не осмеливался ласкать ее, как женщину. Я держал в своих руках сразу трех своих женщин — Сотхун-ай, мою первую любовь, Зейнаб — мою дочь, и Хафизу, свою внучку, и о двух из них я еще сегодня утром ничего не знал, и я благодарил Бога за ниспосланное мне бессилие, которое уберегло меня от кровосмешения.

Она заснула быстро, а я еще долго не мог заснуть. Уже не желание беспокоило меня. На меня волнами накатывался страх за эту преждевременно расцветшую девочку, еще недавно бывшую для меня ненужной красивой вещицей, о продаже которой, как «живого товара» я мог говорить со смехом. Теперь же я чувствовал себя ответственным за жизнь и счастье другого человека. Это чувство вернулось ко мне впервые после смерти у меня на руках моей любимой жены. Так получилось, что этот наш разговор мы продолжили уже в другом месте и другом мире, а тогда мне все же удалось после двух часов ночи заснуть и проспать необходимый мне минимум — 5 часов. В общем, в одиннадцать ровно я предстал перед кощеем-депутатом почти свеженький, почти как огурчик. Я предложил ему два средних камня. Он долго их рассматривал, остался доволен и назвал цену, показавшуюся мне хорошей. Торговаться я не стал. Запивая сделку свежесмолотым великолепным кофе и парой рюмок «Хенесси», кощей мечтательно сказал: — Если бы ты дал мне еще один именно такой камушек, как эти два, — а поверь мне, он нужен

позарез, — я бы сделал для тебя все, что ты попросишь. В разумных пределах, конечно, а они, эти пределы, у меня совсем не малые! Я понял, что наступил момент истины, когда уважение, доверие и добрые отношения переходят в качество жизни. Я полез в боковой карман, достал свой мешочек и бережно высыпал его содержимое на стол. Увидев третий камень, подходящий к купленному им комплекту из двух таких же, он возликовал, но тихо и очень сдержанно. Налив еще по рюмке своего напитка, он сказал: — Теперь мой ход. Скажи, что я должен сделать для тебя. Я без всяких преамбул стал перечислять: — Два загранпаспорта, две визы в Израиль и возможность вывезти часть этих денег, — и я показал на отобранные им камушки. — Нет проблем, — сказал кощей. — Завтра к тебе на хату придет человек. Он будет этим заниматься. Но почему Израиль? Ты же не еврей. Я тебе могу сделать почти любые европейские визы. — Сделай хотя бы Австрию, но израильские тоже, — ответил я. — Дело в том, что мне под семьдесят, и я, во-первых, хочу жить там, где можно не учить язык — времени и сил у меня на это уже нет, а во-вторых, может быть, в Израиле я найду своих приятелей. — Ладно. Никого ты искать не будешь, это я наперед знаю, но будет тебе и Австрия. Там же и вступишь в личные отношения с «Дойче банком», где будут твои деньги, а оттуда уже переведешь, куда хочешь, полностью или частями. Кстати, там же и сможешь продать свой живой товар, он, говорят, у тебя классный. Все равно тебе такую не удержать! — Понимаешь, — сказал я робко, — она, так уж получилось, действительно моя родная внучка… Что-то в моем голосе было такое, что заставило его поверить, не требуя подробностей. Нашу встречу он закончил словами: — Мой парень будет заниматься твоими делами ровно неделю. Это проверено. Ты же за эту неделю можешь сделать свои — едешь все-таки не на пару дней, и не московский ты, как мне сказали. Внучку твою возьмем под жесткую охрану. Волос не упадет. Все, будь здоров и забирай свои шарики, — и он показал на «мелочь». Я покачал головой, и отодвинул от себя эту горстку. «Ладно, пристроим», — пробурчал кощей.

Глава 6

О пустых и не очень пустых хлопотах и о том, что женщин нужно все-таки стараться сразу выслушать до конца

«Делопроизводитель» кощея явился на следующий день рано утром. Мы с Хафизой только-только успели вскочить с нашего общего, но безгрешного ложа. Первым долгом он сфотографировал нас на заказанные нами документы. Потом с часок поработал над нашими именами и фамилиями, превращая нас в истинных евреев. Потом еще пару часов ушло на различные анкеты и прочие документы. Все делалось в двух экземплярах, чтобы мы не перепутали в будущем «свои» биографические данные. Эта работа закончилась, когда солнце уже готовилось отойти ко сну и день, таким образом, пропал. Утром следующего дня я стал готовить Хафизу к тому, что ей придется сутки-двое побыть одной, пока я съезжу в Энск, чтобы как-то решить свои дела. К моему удивлению, она приняла мои слова очень спокойно, и я понял, что ее доверие ко мне безгранично. В Энск я приехал в тот же вечер, предварительно позвонив своему приятелю и рассказав ему об обещании кощея охранять Хафизу. Выслушав меня, мой Паша сказал: — Не беспокойся, старик. Все будет в порядке. Сказано — сделано. Из этого я понял, что мой новый знакомый кощей и «босс» моего старого приятеля Паши — одно и то же лицо. Тем не менее, несмотря на все мои договоренности, мысли мои были с Хафизой, и я на очередной границе, предъявляя свой, на сей раз настоящий «рогатый» паспорт чуть не сказал вместо своей еврейскую фамилию, присвоенную нам с Хафизой порученцем кощея. Квартиру свою я застал в том же состоянии, в котором я ее оставил и к которому очень трудно применить слова «в порядке». Мой старый кот был жив и, как мне показалось, отменно здоров. Меня он узнал, но проситься домой не стал. Видимо жить, находясь в центре внимания дамы, полюбившей его намного сильнее, чем это требовалось для передержки животного, ему было приятнее, чем ждать меня пять дней в неделю с работы в пустой квартире и вымаливать ласку у усталого старика. Тем не менее, в ухо он мне фыркнул и поглаживания принял, изгибаясь от наслаждения, но улыбка на его усатой морде, мелькнувшая передо мной — перед моим отъездом и снившаяся мне вдали от дома, так и не появилась. Я отчитался за командировку и искренне поблагодарил своего старого друга, ее мне устроившего. Мой устный и письменный отчеты заняли у меня практически полностью первый день пребывания в Энске, я только и успел, что оформить на неопределенное время свой бесплатный отпуск в моей «родной» умирающей конторе, утром я уплатил по разным счетам и оставил все свое хозяйство той же даме, состоящей при моем коте, а также деньги на кота и на оплату коммунальных услуг на два года вперед, и одним из ранних поездов вернулся в Москву.

Правда, перед этим я из Энска позвонил сначала своему другу в Москву и объяснил, что буду в Москве буквально за несколько часов перед вылетом в Австрию, а у моей родственницы нужно забрать для меня передачу и принести в аэропорт, где мы заодно и поболтаем «за жизнь». Номер же и дату рейса, когда они уточнятся, ему кто-нибудь сообщит. Получив его согласие, я тут же из Энска позвонил тетушке и она записала имя-отчество человека, который должен прийти за пакетом. По Москве я, можно сказать, летел, пугая себя разными ужасами, угрожающими моей любимой внучке, но когда Хафиза живая, здоровая и веселая открыла мне дверь нашей «хаты», все мои страхи сразу исчезли. Хотя вскоре появился новый источник беспокойства: позвонил Паша и сказал, что нами с Хафизой интересовались из группы, связанной, как он сказал, «с теми краями». При этом он нас успокоил, что тем объяснили: они вторгаются в чужие интересы, и так как они значительно слабее, то послушаются этого предостережения. Но все-таки надо быть внимательным. Из-за этого избытка угрожающей информации я решил отказаться от прогулок, но так как мне все хотелось показать Хафизе Москву, я попросил у Паши на полдня машину, и просьба моя была исполнена. Тем временем определился день нашего вылета, и я, выйдя на следующий день утром в универсам, извинился перед одной, не сразу избранной мною дамой и попросил, поскольку я забыл очки, прочитать моему другу номер и дату рейса, он записан мелко и я боюсь ошибиться, и еще много всяких слов. Дама согласилась, я набрал номер и «поговорил» с другом пока был зуммер, а как только услышал его «алло-о», дал трубку даме, и она четко прочитала цифры, отдала мне трубку и удалилась, я же подержав трубку, повесил ее. Так мой голос не прозвучал в телефонной сети в Солнцево, где, по-моему, люди кощея могли прослушать любой разговор. В день отъезда в аэропорт нас повез Паша. Когда мы были в зале, появился мой приятель с разукрашенным полиэтиленовым пакетом. Я сделал вид, что увидел его случайно и, оторвавшись от Паши и Хафизы, побежал его обнять. Время еще было, мы подошли к небольшому буфетику, и я взял две чашечки кофе. Пакет небрежно валялся на столе возле нас. Мой приятель пододвинул его мне. Я полез в него, достал плитку шоколада, сорвал обертку с края и отломил несколько долек. Потом мы отошли, забыв пакет. Его отсутствие первым заметил я и показал приятелю в сторону стола. Он махнул рукой, но я возмутился и все же забрал его. Стал отдавать ему, но тот отодвигал мою руку. Тогда я заглянул в пакет и вытащив оттуда сложенный пакетик поменьше, отсыпал часть содержимого большого пакета и отдал малый пакет ему. Мы обнялись и расстались. Я вернулся к Паше и Хафизе и сказал: — Мой старый друг должен был встретить самолет из Сибири и тут же проводить своих знакомых на Запад, но сибирский рейс не состоялся, и он свой гостинец хотел всучить мне. Я взял немного, особенно рахат-лукум, Хафиза его любит. Естественно, извещение об отмене рейса из Красноярска я слышал еще при входе, не менее естественно и то, что восточная девушка Хафиза любит рахат-лукум. Паша, а для него игрался этот спектакль, слушал меня со скукой и безразличием, будто в мыслях своих уже был далеко отсюда и где-то консультировал по части недвижимости, но в мешок все-таки заглянул и, увидев две маленькие коробочки рахат-лукума, распечатанный шоколад и конфетное ассорти в веселых бумажках, ничего не спросил. В это время позвали на посадку, и мы простились, а контрольные аппараты, когда мимо них двигались наши вещи, безмолвствовали, зафиксировав лишь серебряный браслет на руке Хафизы. У меня же вообще никакого металла не было. Даже часов — я их выбросил, когда из-за их капризов чуть не опоздал на поезд в Энске. Сам я не был так спокоен, как наш провожающий, поскольку чувствовал, что мое представление выглядело убедительным, если на него смотреть из зрительного зала, где как бы находился мой Паша, а если предположить наличие какого-нибудь зрителя, следящего за той же игрой из-за кулис, то сей наблюдатель мог бы уловить кое-какие изъяны в этой постановке. А ощущение того, что этот другой наблюдатель или наблюдатели были где-то неподалеку от нас, не покидало меня до тех пор, пока не задраили дверь нашего лайнера. После этого все мои опасения и недавнее поведение в аэропорту показалось мне самому пустыми и даже глупыми.

В венском аэропорту въездные формальности были совсем несложными. Еврейский дедушка с красивой внучкой, со скромным багажом, свидетельствующим о возможности купить все, что потребуется, на месте, отсутствие запаха наркотиков и вообще какого-либо запаха, кроме дорогих французских духов, к которым успела пристраститься Хафиза, не вызвали никаких подозрений у таможенных и пограничных служб. Через час мы входили в уютный номер среднезвездочного отеля. Я оставил Хафизу осваиваться, а сам поспешил в филиал «Дойче банка»: мне не терпелось убедиться в том, что я не обманут. Оказалось, что я не был обманут, что счет мне открыт какой-то немецкой фирмой и на счету лежит кругленькая сумма. Я взял для приличия немного денег и получил информацию о банках-корреспондентах, через которые я практически в любой точке земного шара смогу общаться со своим лицевым счетом. И не только в Израиле, но даже в моем родном Энске. «Зачем же тогда мне нужно было лететь в Вену?» — пошутил я сам с собой. Визит в «Дойче банк» придал мне уверенности в том, что моего ломаного английского, конечно, специально подготовленного мною для разговоров на финансовые темы, хватило для переговоров с банкирами. Поэтому из «Дойче банка» я смело отправился в солидный местный банк — над входом в него значился год его основания еще в девятнадцатом веке — и арендовал там сейф, а по пути в отель купил неброскую шкатулку. Утром мы с Хафизой перегрузили в нее твердую часть содержимого коробок с рахат-лукумом и отнесли ее в наш сейф. Хафизу я представил администрации банка как свое доверенное лицо. И на всякий случай, если наш ключ потеряется, у нас были взяты образцы подписей. После этого для нас наступили венские каникулы. Мы бродили по гитлеровским и сталинским местам (Адольф и Коба были здесь в одно время в последнем «мирном», как его называла моя покойная мать, 1913-м году). «Культурная жизнь» этого некогда великого города нас не интересовала, ибо Хафиза еще не освоила условности и стили европейского искусства, а я уже был слишком стар, чтобы восторгаться мертвечиной. Мы просто дышали венским воздухом, и я втайне верил, что в этом воздухе сконцентрирована вся история и все лучшее, что есть в Вене, и что все это останется с нами и в нас отныне и навеки. Но оказалось, что венский воздух у Хафизы вызывает несколько иные ассоциации. В первую же нашу прогулку, когда мы ступили на территорию Городского парка, и в кронах деревьев неожиданно зашумел альпийский ветер-ветерок, встретивший нас, когда мы подходили к пруду, она вдруг, как истинная горянка, сказала: — Ой, как здесь пахнет горами! Я обычно был безразличен к качеству воздуха, но после ее слов, и я почувствовал горную свежесть этого прозрачного, но плотного потока. Это же дыхание гор я ощутил потом в ванной комнате нашего номера, когда открыл до предела холодный кран и тугая струя, рассыпаясь, стала отдавать пузырьки воздуха, захваченного ею с альпийских ледников и склонов, напоминая мне горный воздух, принесенный бурными июльскими потоками в нашу с Хафизой Долину. Раз почувствовав эту легкую прелесть, мы уже не расставались с нею и распознавали свежие струи не только в зеленой зоне Вены, но и на закругленном чопорном Ринге и в Старом городе, и даже на забитой народом и магазинами Мариахильферштрассе. Впрочем к магазинам Хафиза была безразлична, и мы легко покидали эти людные места. Пожалуй, лишь один магазин по-настоящему заинтересовал ее — это был впервые в жизни увиденный ею секс-шоп, даже не сам магазин, в который мы даже не зашли, а его реклама в виде грозди раздувающихся презервативов с различными дополнительными приспособлениями. Назначение презервативов я попытался ей объяснить, но мне показалось, что в их необходимости она все же не убедилась, назначения же всяких «приставок» я и сам толком не знал, поскольку презервативами никогда в жизни не пользовался. И здесь в Вене я нашел, наконец, время и место, чтобы продолжить начатый в нашей московской «хате» разговор, так меня тогда обескураживший.

Продолжил я его, когда мы уселись за чашечками кофе в кафе «Музеум», где густой дымок размывал даже самые медальные профили, и на Хафизу поэтому не так нагло глазели как в более «чистых» и чопорных венских заведениях подобного рода. Я думал, что рассказ Хафизы уложится в венскую процедуру кофепития со сливками, обязательным стаканчиком холодной воды и какой-нибудь выпечкой, но наш разговор продолжился и далеко за стенами этого кафе, на всем пути к гостинице и даже в нашем номере, где мы не зажигали свет до конца этой беседы. В кафе же я начал наш разговор с вопроса к Хафизе: — Откуда ты так хорошо знаешь русский язык? Ответ ее был прям и прост, как удар кирпичом по голове: — Бабушка заставляла нас — и Зейнаб, и всех ее детей учить этот язык с детства, и мы часто говорили по-русски друг с другом. Она говорила им, что ты вот-вот должен приехать, и тогда все мы, возможно, уедем в Россию. А когда я с ней осталась одна, разговор о твоем приезде и о том, что ты меня увезешь и сделаешь счастливой, шел каждый день. Сотхун-ай требовала, чтобы я искренне верила в это, и тогда все свершится. — И ты? — И я верила, и верю сейчас, неужели ты этого не понял, когда я за две минуты была готова ехать с тобой, неизвестно куда и ни о чем тебя не спрашивая. — Выходит, что и Надира знала, кто я тебе, когда она тебя мне навязывала? — спросил я. — Конечно. Марьям же знала, от кого забеременела Сотхун-ай, и это было известно всей ее семье — и детям, и внукам, — подтвердила Хафиза. Получалось, что во всем Туркестане, к моему второму туда путешествию только я один ничего не знал о своей местной родне. Я был совершенно раздавлен услышанным: значит, когда я многие десятилетия вел свою беспутную жизнь, пьянствовал, обманывая любимую жену своей неверностью и обманывал десяток других женщин ложными надеждами, меня где-то далеко от Энска ждали и за меня молились мои женщины — любовь моя Сотхун-ай, плоть моя Зейнаб и плоть от плоти моей Гюльнара и Абдурахман, а потом — Хафиза. Вспоминая свою жизнь, не раз подходившую к краям, за которыми — ничто, я теперь понимал, что меня удерживали от последних неверных шагов молитвы этих чистых, их светлые надежды. А я — грязный и пустой — был для них алым парусом надежды, но какой же из меня капитан Грэй, и где была все эти годы моя прохудившаяся шхуна «Секрет», о существовании которой я и не знал?! Чтобы отвлечься от этого самобичевания, я попросил ее по порядку рассказать все, что она знает о ее, а теперь и моей большой, как оказалось, семье. Ее рассказ я привожу здесь в несколько сокращенном виде.

По семейным преданиям Абдуллоджон принадлежал к числу потомков последнего кокандского властителя Пулата, руководившего Кокандским восстанием и провозглашенного ханом после того, как от внутренних раздоров Худояр-хана со своими сыновьями пала кокандская династия, основанная ханом Шахруком. Когда Пулат принял от восставших кокандцев бразды правления, в его власти оставалась лишь восточная часть долины. Кауфман не смог с ним справиться, разгром кокандцев был поручен экспедиционному корпусу Скобелева, и тот запер войско Пулата в Уч-Курганской крепости, разбил его, истребил всех мужчин и отдал на три дня детей и женщин и их имущество в Уч-Кургане и окрестных селах в распоряжение озверевших насильников и бандитов, из которых состояла его «экспедиция». (Естественно, что Хафиза знала только имена Пулата, Худояр-хана и Скобелева до сих пор проклинаемого в каждой семье Восточной Ферганы — вняв этим проклятиям, Господь и прибрал его до срока!) Остальные имена вписал в рассказ Хафизы я сам, поскольку когда-то интересовался историей этого края, кое-что значившего в моей жизни. Пулат-хан бежал из Уч-Кургана в предгорья Алая, где недалеко от Исфары на хуторе скрывалась одна из его жен — дочь андижанского правителя Наср-эд-Дина, сына Худояр-хана, с маленьким ребенком. Сыном этого мальчика, когда он вырос и взял себе в жены девушку из семьи, также связанной с кокандской династией, был Абдуллоджон, и до падения царя он жил богато. Когда в Долине стали устанавливать советскую власть, богатство это было потеряно, Абдуллоджон стал басмачом, а его жена перебралась в село Пртак и поселилась в доме своей сестры («Этот дом ты знаешь», — сказала Хафиза), и объявила всем, что ее муж погиб или пропал без вести. Потом в доме появилась жена умершего младшего брата Абдуллоджона Марьям («Которую ты знал», — сказала Хафиза). Абдуллоджон отсутствовал более десяти лет. С басмачами он то уходил в Герат, то возвращался и воевал в горах и предгорьях. Вглубь Долины путь ему был закрыт. Там, в Герате он женился на девушке, семья которой, слывшая сказочно богатой, принадлежала к боковой ветви бабуридов, и у них в году, наверное, тридцатом родилась Сотхун-ай. Потом у Абдуллоджона началась полоса несчастий — в одну из вылазок он был ранен и лишился ноги, потом умерла его гератская жена, но к концу тридцатых вышла амнистия сдающимся басмачам, а на него, безногого, и вовсе махнули рукой, и он вернулся в Долину. Но когда с маленькой Сотхун-ай он переступил порог дома («Который ты знаешь», — сказала Хафиза), в нем уже оставалась одна Марьям, взрослые дети которой давно жили отдельно. Марьям требовала, чтобы Абдуллоджон исполнил закон и женился на ней, как на жене умершего брата, но Абдуллоджон уже потерял интерес к женщинам («Сотхун-ай мне рассказывала, что ты был одним из мальчиков, заменивших ему женщин», — безжалостно и просто, как ни в чем не бывало сказала Хафиза), и требованиями закона пренебрег, тем более, что следить за исполнением наших законов было уже некому. Своей женой, как я тебе говорила, он объявил Сотхун-ай, потому что в селе никто тогда еще не знал, что она — его дочь, а ее беременность, («до которой она с тобой доигралась», как сказала Марьям), нужно было как-то прикрыть. Это уже потом Марьям разболтала правду. Мою мать Абдуллоджон успел подержать на руках и умер, зная, что его росток ушел в будущее, а это много значит для человека. Марьям знала о богатстве Абдуллоджона и считала, что она и ее семья имеют на него право, так как он мог нарушить закон, но не мог его отменить, но Сотхун-ай не захотела делиться, считая, что Марьям в последние свои годы много вредила ей и особенно семье Зейнаб, как наследникам. Но после смерти Абдуллоджона сокровище исчезло. — А они знали, что именно было в мешке Абдуллоджона? — спросил я. — Точно это никто, кроме Сотхун-ай, не знал, но я помню, что Марьям, когда она умерла, мне было десять лет, — наверное, со своими родственниками говорила об алмазах. Они считали, что у моей гератской прабабки — индийской шахини, так они ее называли, обязательно должны были быть алмазы.

Рассказ Хафизы перенес меня далеко на Восток, и от напряжения, с которым я ее слушал, у меня возникло почти физическое ощущение, будто мы с Хафизой идем по пустынной проселочной дороге там, где пересеклись наши жизни, а не по умытым улицам вечерней Вены. Но по мере того, как я возвращался в реальный мир, меня стало одолевать беспокойство. Причина его состояла в том, что до сих пор я полагал, что наша «противная сторона» — потомство Марьям не знает содержимого заветного абдуллоджоновского мешка и не догадывается о существовании изъятого мною маленького мешочка. Теперь же получалось, что эта компания была настроена на поиск алмазов, и если Файзулла с помощью своих правоохранительно-криминальных структур располагал московской информацией, то уловить в этом потоке специфических новостей факт появления на московском бриллиантовом рынке новой партии товара и связать этот факт со мной ему было бы совсем несложно, а тогда над жизнями моей тетушки и провожавшего меня московского приятеля нависла серьезная опасность. Поэтому, выслушав рассказ Хафизы, — а он закончился, когда в Москве время уже было позднее, — я наутро позвонил тетушке, а потом и своему приятелю. Тетушка сообщила, что приходили «приятные

люди»: двое — мужчина и женщина, и очень мной интересовались, спрашивали, не оставил ли я чего для них — самых близких моих друзей, которые со мной разминулись, и где я сейчас, не оставил ли номер телефона и не звонил ли. Ответы тетушка давала самые искренние, и они от нее отстали. Приятеля моего тоже посетили люди, но не такие приятные, поскольку в их голосах чувствовался металл. Но он тоже был искренен и рассказал все, что знал и про меня, и про «гостинчик на дорогу» от тетушки, и о том, что полетел я в Вену, и что не позвонил, как долетел. Рассказы его и тетушки в глазах гостей, видимо, сошлись, и для него тоже все обошлось без последствий. Я, конечно, звонил из автомата, чтобы не засекли номер: в могуществе и в огромной всепроникающей способности криминальных структур я убедился в Москве на личном опыте и не хотел рисковать даже самую малость. Да и на улицах Вены я перестал чувствовать себя в безопасности. С Хафизой я своими опасениями не делился, а просто объявил ей, что нам пришла пора ехать дальше. Мой характер стал благодаря близости Хафизы, приобретать восточные черты — я не считал для себя возможным обсуждать свои решения с женщиной! Я заказал авиабилеты, и через два дня мы покидали Вену. В аэропорту я был предельно внимателен, но «лиц среднеазиатской» национальности не заметил. Впрочем, нашими с Хафизой «опекунами» могли оказаться люди самого неожиданного облика — от эскимосов до бушменов. Поэтому настороженность меня не покидала и в самолете, даже когда я вздремнул, кажется, над Средиземным морем. А так как в дремотном состоянии ко мне обычно возвращался мой энский статус работающего пенсионера, не получающего вовремя ни заработную плату, ни пенсию, я в своем некрепком сне недоумевал, чего мне еще, кроме безденежья, следует бояться? И эта борьба моего сонного сознания со все еще непривычной для меня реальностью продолжалась до тех пор, пока стюардесса не объявила, что самолет выходит на посадку и попросила пристегнуть ремни. Посадка в международном аэропорту имени Бен-Гуриона была выполнена идеально, и экипаж был награжден аплодисментами, испугавшими Хафизу.

Глава 7

О недолгом пребывании главных действующих лиц на земле обетованной

Земля обетованная для меня лично не была ни исторической, ни духовной родиной, но когда началась довольно массовая эмиграция из Энска, задевшая и без того редеющий круг моих приятелей, я почему-то тоже заволновался. Мое волнение уходило своими корнями в глубь веков и было разновидностью изначального стадного чувства, видимо, присущего в зародыше всему живому. Размышляя об этом, я вспоминал, как волновались куры и петухи, когда над ними с перекличками пролетал куда-то клин каких-нибудь больших птиц. Инженерная среда в Энске, в которой прошла, по сути дела, вся моя жизнь, была основательно заевреена, славянские и еврейские семьи были почти повсеместно перемешаны, и я привык к еврейским проблемам и разговорам. Тем не менее, я не считал, что имею основание сказать: я знаю евреев, знаю еврейский народ, — поскольку «владение» и использование нескольких общеизвестных слов типа «агицен паровоз», «азохун вей», «шалом», «лыхаим» и «бекицер» не означало понимать душу народа. К тому же жизнь и быт местечек, где расцветала эта душа, был мне чужд, из всей обширной «местечковой» еврейской литературы, я прочел с истинным удовольствием только шолом-алейхемские «Блуждающие звезды», где разрываются оковы этого ассоциировавшегося в моем представлении с двором Абдуллоджона замкнутого затхлого мира и перед его пленниками, сбросившими эти тяжкие оковы, открывается дорога в блистающую всеми красками бытия Вселенную. Ну а что касается позднейшей советско-еврейской культуры, после отстрела ее главных деятелей в пятьдесят втором существовавшей на уровне городского фольклора, то мои познания ограничивались песнями, типа «Когда еврейское казачество повстало, в Биробиджане был переполох» и — на мотив знаменитой «Мурки»: «Вышли мы на дело — я и Рабинович, Рабинович выпить захотел», которые я, естественно, до конца так и не запомнил. Еще одну песню, звучавшую в послевоенные годы по энскому радио почти каждый день, в которой повторялись слова: «Гэй, люди йидуть в Палэстыну», я считал вполне еврейской, однако потом мне объяснили, что это — местный фольклор, никакого отношения к евреям не имеющий. Тем не менее, когда определенные «люды» стали сначала поштучно, а потом в массе «йихати» в «Палэстыну», песню эту, видимо, на всякий случай из радиопрограмм изъяли. Чтобы как-то расширить свои познания о будущей родине я, завершая дела в Москве, то и дело вырывал минутку на осмотр книжных развалов, но еврейская тема на них была представлена «Моей борьбой» бесноватого Адольфа, «Протоколами сионских мудрецов» и еще десятком их современных истолкований. Так что ничего полезного для себя не нашел. Поэтому я с радостью купил отрывной «Еврейский календарь», выпущенный в Туле или в Калуге, когда он оказался в сумке повагонного разносчика книг и газет. Открыв его наугад, я попал на заповеди Господни, одна из которых была сформулирована следующим образом: «Люби своего отца и мать твою…» Прочитав такую мудрость, я тут же выбросил календарь за ненадобностью, не оторвав ни единого листка. Правда, некоторое представление о местечковом еврействе в моем Энске могли дать персонажи, восседавшие в будках двух конкурирующих артелей «Рембыттехника» и «Металлобытремонт», ласково именовавшихся энскими обывателями — и славянами, и евреями — «Ремжидтехника» и «Металложидремонт». Долгое время это довольно богатое по советским временам сословие само себя воспроизводило. Во всяком случае, при редких посещениях этих будок мне приходилось видеть рядом с важными пожилыми хозяевами молодую поросль, имевшую не только глубинное, но даже и внешнее сходство со стариками. Самому мне в Энске общаться с этими людьми накоротке не приходилось, и чем они жили я не знал. Более того, среди довольно большого числа евреев — моих соучеников и коллег не было выходцев из этого специфического круга, и я сделал для себя вывод, что он, этот круг, представлял собой довольно изолированную касту или гильдию, на манер «цехов» рымарей, коцарей, резников и прочих, существовавших в Энске пару столетий назад и оставивших след в названиях улиц и в «Энеиде» жившего неподалеку от Энска Котляревского. Когда же рухнули преграды, поставленные властями на пути эмиграции, эти будки стали закрываться одна за другой быстрыми темпами, и меня всегда интересовал вопрос, как управилось государство Израиль с наплывом таких специалистов. В то же время я, может быть, даже лучше многих своих еврейских знакомых осознавал, что Израиль отнюдь не страна местечек, и жизнь там непохожа на жизнь героев, созданных воображением Шолом-Алейхема. Я иногда в своих фантазиях видел себя приезжающим туда повидать старых друзей. Однако в бешеном темпе своих энских сборов и вообще в суматохе последних двух месяцев своей жизни я не успел обзвонить немногочисленных еще остававшихся в Энске общих знакомых и собрать израильские адреса. И теперь из-за этого я прибыл в совершенно чужую страну, а шансы случайно увидеть кого-нибудь из этих энских выходцев были практически равны нулю.

Мое финансовое положение, благодаря солнцевскому кощею, позволяло нам для начала побыть здесь туристами и не спеша решить, будем ли мы пополнять собой алию и принимать местное гражданство. Тель-Авив и средиземноморское побережье как объекты туризма меня не интересовали. К тому же, напутствуя нас перед дальней дорогой, кощей дал понять, что и в Израиле у него все схвачено, и если мне вдруг понадобится помощь, я смогу обратиться к человеку, чье имя и телефон указаны на визитке, которая была им мне вручена. На визитке был указан и адрес моего будущего ангела-хранителя в одном из пригородов Тель-Авива. Обращаться мне к нему пока было незачем, но само его присутствие здесь порождало во мне смутные подозрения, что если кощей мог обзавестись здесь представителем, то и тем, кто нюхает мои следы, это тоже не заказано. Поэтому я еще в самолете принял решение в этом деловом сердце Израиля — «Большом Тель-Авиве» пробыть как можно меньше. Из всех израильских городов и весей мне более всего хотелось побывать в Эйлате и в Иерусалиме. В последнем я надеялся услышать голос Бога, не искаженный всяческими отрывными календарями, поскольку в памяти моей уже многие годы сидела фраза из какой-то случайно подслушанной молитвы: «…Ибо из Синая исходить будет Тора и слово Господа из Иерусалима…». Но и в Иерусалиме в момент нашего прибытия была какая-то очередная напряженка, и разные добрые люди советовали всем без крайней необходимости там не появляться. Я этому совету внял. Ждать было бессмысленно, и я решил, что мы можем сначала съездить в Эйлат, а так как Иерусалим уже обходился без меня больше трех тысячелетий, то подождет и еще месяц-другой. Тем не менее, мне все же пришлось провести два дня в Тель-Авиве, чтобы отрегулировать свои банковские дела. Остановились мы в Рамат Гане в гостинице «Кфар маккабиах» — я выбрал ее еще в Вене, заглянув в израильское Verkensbureau на Розанер Лаэнде, по той причине, что номеров в ней было не так много, чтобы нарваться на какие-нибудь массовые мероприятия в фойе, ресторане или конференц-зале, и не так мало, чтобы появление старика с внучкой привлекло внимание постояльцев и администрации. Тель-Авив меня ничем не поразил. Город как город, только немного больше евреев и арабов, чем в российской столице. С большим удовольствием, ни на шаг не отпуская от себя Хафизу, я побродил по булыжным мостовым Старого города в Яффо. Хафизе Яффо тоже понравился — минареты Старого города напомнили ей поездку в Самарканд и, особенно, посещение Бухары, и она немного взгрустнула. В Эйлате, куда нас за полчаса домчал из Тель-Авива небольшой самолет, я, верный своим принципам, выбрал одну из самых скромных гостиниц — «Ади», и когда мы заняли свой номер, я впервые с того раннего утра, когда я сел в машину тонтон-макута, чтобы ехать в Уч-Курган, почувствовал, что я действительно, наконец, могу отдохнуть. Этим я и занялся. Отдых, правда, был не абсолютный: я стал практиковаться в разговорном английском языке и приспособил к этим занятиям Хафизу. Вскоре, однако, выяснилось, что языки ей даются легче, чем мне, и, несмотря на то, что у меня за спиной были лет пять школьного английского, потом пять лет институтского со сдачей тысяч и тысяч знаков и потом остальная жизнь с подчитыванием журнальчиков, в основном, подписей под картинками и технической информации, она стала меня обгонять и в произношении, и в смелости использования этой совершенно чужой для нее речи. К тому же оказалось, что за время вынужденного сидения перед телевизором на «хате» в Солнцево, когда я отлучался в Энск, она полностью и во всех деталях освоила «сексуальную» часть английской, а вернее — американской лексики, и теперь «свои» приставания ко мне в постели она сопровождала страстным выдохом двух слов: «фак ми». Я смеялся и отвечал, что плохо себя чувствую и пока не могу этого себе позволить. Свое пристрастие к этим запретным играм она по-прежнему объясняла острым желанием выяснить, чем я мог околдовать Сотхун-ай. Но я, когда затянувшийся первый шок от ее откровенной активности прошел, наконец понял, что Бог мне послал вампира: Хафиза явно подпитывалась моей энергией. Однако эта отбираемая ею энергия была для меня, вероятно, излишней, а, может быть, и чуждой, потому что после этих развлечений самочувствие мое явно улучшалось, а вместо тяжести в соответствующих местах своего тела я ощущал общее облегчение и даже бодрость. Иногда мне казалось, что ее изобретательность в этих играх переходит в исступление, и я пытался как-то ее отвлечь, переключить ее внимание. Однажды я вспомнил свою давнюю подругу, любившую разнообразить интимные отношения похабными мужскими анекдотами, и решил попробовать этот вид отвлекающих маневров на Хафизе. К этому времени ее настойчивость стала давать некоторые результаты и бесформенная «тряпочка», свисавшая у меня в нижней части живота, под ее ласками временами начинала принимать былые формы. Конечно, и уровня твердости, и продолжительности существования этой «рабочей» формы, было недостаточно для овладения шестнадцатилетней девственницей, и Хафиза это чувствовала, но я был почти уверен, что этих моих восстановленных ею сил вполне хватило бы на даму средних лет с привычкой и постоянной готовностью к интимным отношениям. Но такой дамы поблизости не было, и когда Хафиза, меряя двумя своими ладошками мой прибор и не обращая внимание на мои муки, потихоньку издевалась надо мной, я решил прервать эту сладкую пытку вспомнившимся мне анекдотом из серии «кстати о птичках». Когда я подошел в этом известном анекдоте к тому моменту, когда грузин, вмешавшись в разговор двух дам о канарейках и волнистых попугайчиках словами «кстати о птичках», поведал им о своем друге Гиви, который на свой член мог посадить не только двух попугайчиков и канареек, но и двух хохлаток, я вспомнил и рассказал Хафизе, что впервые мне этот анекдот рассказывал вполне натуральный грузин, перепутавший хохлаток… с хохлушками. Но несмотря на добавление, никакого впечатления на Хафизу этот анекдот не произвел. Как выяснилось, она не знала ни кто такие грузины, ни кто такие хохлатки, ни кто такие хохлушки. Я с уверенностью пообещал еще в пределах Эйлата показать ей живого грузина и двух хохлушек и прекратил свои эксперименты с анекдотами.

Таким образом, у меня оставалась лишь одна форма отвлечения или развлечения Хафизы — прогулки по городу и окрестностям. Но через неделю и эти возможности были исчерпаны — городок оказался небольшим, морской музей тоже был нами освоен, в пляжном костюме, даже в «закрытом» купальнике, Хафиза себя чувствовала чрезмерно обнаженной и старалась скорее одеться, а нырять с маской и вовсе боялась. Я уже стал подумывать об экскурсии в Каир: мне очень хотелось проехать Моисеев путь, как говорится, в оба конца, но эти экскурсии не всегда проходили гладко из-за выходок фанатиков, да и по нашей автобусной поездке по горам Киргизии я помнил, что Хафизу укачивает. Пробуя ближние маршруты, я провез Хафизу по мелким египетским курортам на юге Синая, куда можно было проехать без всяких формальностей. Мы побывали в Нувейбе и доехали по берегу Акабского залива до Дахаба. Это были замечательные места — не такие чопорные, как Эйлат, с неповторимыми коралловыми рифами и прекрасными песчаными золотистыми пляжами. Но как писал четыре века назад мой новый родственник Захир-эд-Дин Бабур: это — «уединенные уголки, и великие творились там беспутства». Курортники здесь были специфические — в основном, израильская молодежь, и я чувствовал себя белой вороной. Но сам бы я пережил это чисто моральное неудобство. Хуже было то, что взгляды ходивших здесь стадами и поодиночке молодых козликов скрещивались на лице, на груди и на бедрах Хафизы. Я как-то сразу ощутил здесь атмосферу доступности и вседозволенности. Я — непоколебимый борец за межнациональное равенство, но никак не могу согласиться с заменой равенства и добрых отношений на обыкновенную скорую случку. Представить себе Хафизу в качество одного из партнеров по такой «интернациональной дружбе» я просто не мог. Не прельщала меня и перспектива увидеть мою внучку четвертой женой какого-нибудь египтянина-лавочника или ресторанщика — эта местная гильдия единодушно оказывала ей преувеличенные знаки внимания. И тут я задумался: а чего, собственно, я для нее хочу? Ответа на этот вопрос у меня не было, и если говорить абсолютно честно, то я тогда хотел, просыпаясь, видеть ее головку на соседней подушке, а, засыпая, держать ее известное мне с головы до ног совершенное тело в своих старых лапах, и чтобы навеки так было, как пел Шаляпин. Мне показалось, что я, наконец, понял суть слов из Книги книг, лежащей на столике у моего изголовья: «My sister, my bride», этих вечных слов о беспредельной любви. Но я отдавал себе отчет и в том, что долго так продолжаться не может, и инстинктивно пытался всеми силами отодвинуть миг нашего расставания, томимый предчувствиями, что произойдет оно здесь, на краю Востока, потому что Восток был миром Хафизы, и отрывать ее от него я не имел права. Но жить как-то все-таки было надо, и однажды я решил заменить дальние страны и странствия расположенной совсем рядом иорданской Акабой. Если Хафиза одевалась для «выхода» я обычно не вмешивался. Тем более, что гардероб ее был ограничен и прост, но когда она, собираясь в Акабу, надела исламскую косыночку, я на нее наорал: мне не хотелось быть убитым мусульманами за совращение их юной «сестры»! С непокрытой головой ни ей, ни мне тоже идти не следовало, и мы с трудом для нее превратили в платок какую-то цветную тряпку. Мне же сгодился один из моих беретов — их всегда у меня был целый набор. Путешествие в Акабу прошло гладко. Мы побродили по городу, разузнали на будущее, как и когда мы сможем посетить находящийся неподалеку древний город, пообедали в ресторане в довольно уединенном уголке полупустого зала и, посмотрев под вечер в каком-то «пабе» танец живота, исполнявшийся, как мне показалось, моей соотечественницей, вернулись в Эйлат, в свою гостиницу. Хафиза во время этой экскурсии все время была рядом со мной, вела себя, словом, как образцовая внучка, и я был очень рад тому, что все обошлось без последствий. Оказалось, однако, что я ошибся, и последствия наступили на следующий день. Утром, когда мы с Хафизой позавтракали у себя в номере, зазвонил телефон: портье сообщал, что некий уважаемый мистер просит меня его принять. Одеваться мне не хотелось, и я передал ему, чтобы он поднялся к нам в номер. Уважаемый мистер оказался среднего роста и средней плотности брюнетом с поседевшими висками, со смуглым лицом с небольшими усиками и черными, как греческие маслины, глазами. Обратился он к нам с приветственными словами на иврите, а когда я дал понять, что этого языка не знаю, спросил по-английски, на каком языке он может со мной поговорить. Я сказал, что на русском, а если он будет говорить четко и медленно, то можно продолжить разговор на английском. Он выбрал последнее, и окольными путями стал продвигаться к цели своего визита. Начал он с представлений. Оказалось, что он — адвокат, и в данный момент представляет интересы уважаемого господина М. из Кувейта. Господин М. — инженер. Он занимается нефтью и происходит из очень известной семьи. Я поблагодарил за сведения о господине М., но умолчал о том, что мне было приятно слышать произнесенное с таким уважением и восхищением слово «инженер», означающее в моей стране самую презренную профессию, и что последний раз я слышал исконное гордое звучание этого слова, когда моя покойная мать вспоминала о том, что мой прадед, живший почти сто пятьдесят лет назад, был известным инженером-путейцем. Тем временем мой гость продолжал: — Вчера мой господин видел вас в Акабе, и ему очень понравилась ваша спутница. Я вспомнил горящий взгляд, блеснувший из полуоткрытого «кабинета», когда мы в ресторане шли за метром к нашему столику. — Мне тоже очень нравится моя спутница, — ответил я. — И это не удивительно: она красива и молода. Гость же гнул свою линию: — Мой господин очень хотел бы пригласить ее к себе, компенсировав вам все связанные с этим неудобства. Я уже понял, что пожелавший купить Хафизу покупатель прислал ко мне своего холуя. Наступил тот момент, о котором говорили мои солнцевские приятели: за мой «живой товар» мне сейчас предложат «большие бабки». — Уважаемый адвокат, эта девушка, с которой меня видел мистер М., моя родная внучка, — сказал я, а он после этих слов бросил взгляд на двуспальную кровать с двумя чуть примятыми подушками — над ними еще не поработала горничная, я же продолжал: — Ей шестнадцать лет, и она не продается. В этот момент Хафиза что-то гневно выкрикнула по-арабски, и мой гость едва заметно поморщился, но не счел для себя возможным вступить в разговор с женщиной. — Не вмешивайся, Хафиза, — сказал я, — господин адвокат и без твоих объяснений все поймет. — Хафиза-а, — растеряно протянул гость. — Так что, эта девушка — мусульманка? — Да, — ответил я. — И она… — он замялся, вспоминая английское слово «девственница». Он опять употребил слов «girl». Мне было легче — я почти каждый день полистывал гостиничный экземпляр Holy Bible ипоэтому мог его поправить, уверенно сказав: — Virgin! Правда, эта уверенность не помешала мне потом подумать, на чем, собственно основана моя бравада: я не врач и не разглядывал Хафизу в гинекологическом кресле, и к этим ее заветным местам прикасался губами и языком и лишь иногда нежно гладил их пальцами, преодолевая естественное желание проникнуть вглубь. Я ее берег. Но уберегла ли она себя от сверстников до того, как попала под мою опеку. И откуда в ней этот опыт, неужели это только инстинкт? Все эти мысли и воспоминания вихрем пронеслись в моем мозгу, но, впрочем, сейчас эти мои сомнения особого значения не имели. Как мне казалось, сейчас нужно было только помочь уважаемому адвокату понять, что он ошибся адресом и здесь ничего не продается. И я еще раз уверенно подтвердил девственность Хафизы. Помимо воспоминания об утешительном библейском сказании о безгрешных взаимоотношениях между царем-псалмопевцем и красавицей сунамитянкой (the king had no intimate relation with her, как было написано в моей гостиничной Holy Bible), в моей памяти всплыл распутно-святой старец Савелий из приокской пещеры, рельефно и с досоциалистическим реализмом описанный великим писателем-пролетарием Алексеем Максимовичем в забытом «по указанию партии и правительства» гениальном рассказе «Отшельник». Прежде, чем стать тем, кого сейчас именуют «бомж», отшельник, как и все нынешние бомжи, был когда-то «приличным» человеком, но, похоронив жену, стал, как он поведал Максимычу, долгими зимними ночами «играть» с красавицей-дочкой Ташей-Татьяной, вероятно, также не без ее активности или даже инициативы. «Жить не жил, но играл», — рассказывал он. Соседушки, однако, посчитали, что не играл, а жил, и устроили Таше медицинский осмотр. Спасло святого старца от тюрьмы лишь заявление Таши на суде, что она сама себя «повредила». Но я отдавал себе отчет, что нас с Хафизой, хоть я действительно «играл», а не «жил» с ней, ее признание не спасет. Оставалось надеяться, что ее девственность ни она сама и никто другой не «повредили». И я молил Бога, чтобы мои надежды оправдались. И время показало, что Бог внял моим мольбам. — Вы знаете, это совершенно меняет дело, — сказал адвокат после весьма продолжительного молчания. — Вот именно, — прервал я его. — А вы тоже верующий? — спросил он, деликатно не уточняя, какую веру он имеет в виду. — Я суфи. Братство чеканщиков, — сходу соврал я, внутренне потешаясь. Но адвокат был серьезен, и я только потом подумал о том, что если он хорошо знает историю ислама, то моя принадлежность к одному из восточных братств объясняла свободу моего поведения. — Я должен рассказать обо всем мистеру М., — сказал он после продолжительного молчания и откланялся. Провожать его я не пошел.

Поделиться с друзьями: