Голубое марево
Шрифт:
Как известно, даже гении в период своего раннего творчества допускают просчеты, которых стыдятся в дальнейшем. Господь не был исключением. И лишь спустя миллионы лет после начала своего творческого пути осознал несовершенство первых созданий. Могучие динозавры, которых он считал когда-то красой и гордостью всего сущего, вымерли, не оставив потомков. Зато ничтожные микробы, не видимые глазом, созданные из праха и пыли, вместо того, чтобы сгинуть спустя несколько дней после создания, как ни в чем не бывало размножились и заполнили землю. Что делать?.. Случались и совсем нелепые промахи, вроде летающих ящеров или сухопутных рыб. Впоследствии они исчезли, тем самым ошибки были исправлены. Хуже обстояло с Человеком… И когда первоначальная радость и умиление собственной мудростью схлынули, Аллах понял, что совершил нечто такое, за что ему придется
Во-первых, незачем было вообще создавать Человека. Гораздо лучше обходиться без себе подобных. Ведь это существо, испорченное гордыней и спесью, заметив свое отражение в лоне реки, тут же может решить, что оно тоже — бог! Это совершенно ни к чему. Внешнее подобие — это все, чего господь добивался. Но сходство в остальном?.. Нет уж, увольте!
Во-вторых, для чего было одарять его умом? Разум — свойство чисто божественное. Недостойное существо, именуемое Человеком, сейчас же возомнило, что может тягаться со своим создателем! Впрочем, тут еще можно найти средство, чтобы его обуздать.
Самой непростительной была третья ошибка. Цветок Жизни, подаренный Человеку! Вот в чем она заключалась…
Едва он расцвел, как способности человеческие стали возрастать с каждым днем, без границ и меры. Человеку открылись новые искусства, новые науки, неведомые и самому Аллаху. Вера в свои силы помогла Человеку раздвинуть самые отдаленные пределы… И вполне естественно, что однажды он сказал себе: «Я — Человек! Нет ничего, что мне было бы не подвластно. Я все могу, все умею. Я летаю в поднебесье, как птица. Плаваю в воде, как рыба. Я превратил камень в огонь, я зажег рукотворное солнце. Захочу — польет дождь, ударит молния, взовьется вихрь к самым тучам. Я все сделал на земле, что задумал. Теперь моя дорога ведет к звездам… Чем я хуже бога?.. Нет, я равен ему. Равен?.. — Он подумал немного и воскликнул: — Я выше, выше!.. Так отчего же он, бездельник, сидит в небесах и делает вид, будто правит миром? Миром, созданным моими руками, моим разумом? По справедливости, Человек — вот кто ныне сделался богом, разве не так?.. А господь, похваляющийся тем, что в давние времена, в ту эру, которая была задолго до нашей эры, совершил будто бы нечто выдающееся; господь, засевший за мемуары, достоверность которых в связи с отсутствием свидетелей весьма сомнительна; господь, которому век за веком воссылали молитвы и поклонялись (хотя, в сущности, бог знает почему), — этот господь, говорю я, состарился, одряхлел и того гляди впадет в детство. Пускай отправляется на пенсию. Пора!..»
Конечно, кому приятно слышать подобные слова? Аллах расстроился. Он, естественно, вовсе не считал себя достигшим пенсионного возраста. И вообще — по какой-такой инструкции он, как-никак — господь бог, обязан уходить на пенсию? Где она, эта ваша инструкция? Покажите!.. Но увидел Аллах, что не в инструкции дело, а просто увял и засох в человеческом сердце цветок благодарности и любви к обитающему на небесах божеству…
И покинул господь Землю, и отправился в иные миры, в иные галактики. Там он, по слухам, в отместку земному человечеству и с учетом прошлых ошибок создает Анти-Человека, мечтая когда-нибудь отправить его на мятежную планету и поквитаться с нею за старые обиды.
Так ли это?..
Поживем — увидим.
На Земле же, между тем, люди, соперничая с богом, поднялись в космос, достигли Луны, потянулись к Венере и Марсу. И без всякой божественной помощи, надеясь только на свои собственные силы, крепла здесь могучая, великая держава, которая раскинулась на просторах, занимающих одну шестую часть всей суши. И был среди многих народов, населяющих ее, народ, живущий с давнишних пор в бескрайних степях. И родился у этого народа — между многих его сыновей — один, которого назвали Едиге. Мы узнали его в то время, когда сердце окутано мечтами, а возраст не достиг еще двадцати трех лет. Вся жизнь перед ним открыта, и благородная цель впереди, и нет препятствий, которых не одолел бы он на пути к этой цели. Потому что все лучшее, что создал когда-то творец, замышляя Человека, и в нем заложено от рожденья. И живет он в счастливой стране, где все люди равны, и у всех — единое светлое будущее, и одна ведущая к нему дорога…
14
Он вернулся к себе в комнату и прямо в одежде повалился на кровать. Он устал — как если бы целый день работал. Рубил дрова или перетаскивал камни.
И надо же было ввязываться в этот дурацкий спор! — думал он,
глядя на лампочку под потолком, висевшую на длинном проводе, залитом известкой, — следы летнего ремонта… Тусклая, маломощная лампочка. Кенжек обычно надевал на нее взамен абажура лист белой бумаги, с прорезью посредине. Тогда свет концентрировался на столе. Сейчас бумага обвисла и с одного бока прогорела, пожелтела. — Все это ни к чему, — думал Едиге. — Чаще всего мелют языками те, кто ничего не делает. Не способен сделать. Им только дай поговорить!.. И я тоже орал, кукарекал, как неоперившийся петушок. Какая глупость! Не умею сдержать себя… Но ведь молчать постоянно тоже нельзя. Невозможно. Раз промолчишь, два промолчишь, а на третий… Нет, иногда полезно — дать себе выкипеть. Если не раскрывать рта и только стискивать зубы, то в конце концов они раскрошатся. Тоже глупо. Зачем же позволять… Что ушел — это правильно. Раньше следовало уйти…Едиге почувствовал, что сильно проголодался. Взглянул на часы — девять. И буфет в общежитии, и столовые поблизости — все уже закрыто. Приподнялся с кровати, заглянул в тумбочку. Пусто, если не считать двух кусочков курта, — остатки посылки, присланной недавно из дома. В тумбочке у Кенжека, на верхней полке, ничего, кроме каких-то старых учебников с ободранными обложками да граненого стакана с застывшим на дне натеком сахара и присохшими к стенкам чаинками. Зато на нижней полке обнаружилась початая банка клубничного варенья и полбуханки серого хлеба за шестнадцать копеек.
Едиге с отменным аппетитом поужинал, запил варенье холодной водой из-под крана, Потом тщательно умылся, причесался и, надев новую рубашку, повязал шею галстуком, затянув его модным — широким — узлом. Облачась в новый костюм и недавно купленные туфли, он поднялся на четвертый этаж. Номера комнаты он вчера не заметил, но это не важно, Едиге запомнилось — крайняя комната, в дальнем углу. Вот она. Четыреста двадцать седьмая.
Он занес было руку, чтобы постучать, но сообразил вдруг, что не знает ее имени. Не знает имени той, с которой целовался прошлой ночью, которой шептал (откуда что бралось!) такие нежные, смешные, нелепые слова, и потом уходил раз десять и снова возвращался, и уже в постели до рассвета не сомкнул глаз, все думал, вспоминал и не мог понять, сон или явь — эта девушка, эта тропинка в глубоком снегу посреди безлюдной, заснувшей улицы, эти поцелуи… «Любимая», — так называл он ее про себя, и это было для него все равно что «невеста». Но — «я имени ее не знаю…»
Едиге не знал, смеяться ему над собой или плакать. Вот он постучит. Откроет незнакомая девушка. «Вам кого?» — «Я к своей знакомой». — «Кто она?» — «Моя любимая». — «Как ее зовут, странный вы человек!..» — «Простите, но я не могу ответить…» — «Тогда — будьте здоровы! У меня нет охоты слушать ваши пошлые шутки!» Хлоп — и дверь на задвижку. В самом деле, что за положение! Как же все-таки быть?.. Он постоял еще немного в нерешительности, потом — была не была! — собрался с духом и хотел постучать, но тут за дверью послышались негромкие шаги. Послышались и замерли. Пропали. Потом кто-то, ступая несмело, подошел к двери. Щелкнул ключ, поворачиваясь в скважине. И дверь, тонко и протяжно скрипнув, медленно отворилась.
Вначале перед ним возникли лучистые карие глаза под излучинами пушистых бровей, уходящих к вискам. Потом он увидел знакомые смоляные волосы и свежее, будто росой умытое лицо. Но дверь лишь приотворилась — девушка так и не перешагнула порога Едиге заметил, как в ямочках на ее щеках заструилась улыбка, легкий румянец покрыл все лицо. Не надолго, впрочем. Он тут же схлынул. Улыбка осталась. И с каждым мигом проступала все явственней — прокрадывалась к глазам, играла на губах. Рубашка в коричневую клетку с подвернутыми почти до локтей рукавами и голубые, узкие в бедрах брюки подчеркивали стройность маленькой, ладной фигурки. Волосы, чуть подстриженные, были улажены по-новому и благоухали. Пряди на висках, прикрывая уши, падали на щеки двумя серпами. Едиге казалось, будто их острые кончики щекочут его сердце.
— Не смотрите так, — сказала она, застенчиво потупясь.
— У тебя красивая прическа…
— Сегодня утром придумала. — Она мягким движением коснулась волос, как бы проверяя, все ли в порядке. — Специально…
«Специально для меня», — подумал он, ликуя. Но вслух ничего не сказал, продолжая с жадностью разглядывать плавный изгиб черных бровей, опущенные вниз густые ресницы, маленький прямой нос и губы — по-детски припухшие и по-девичьи свежие… «Все это мое… — подумал он. — Мое!..»