Голубое марево
Шрифт:
— Вроде тебя?
— У женщины волос длинен, а ум короток. Что делать, может, не всегда хватает мне ума угадать твои желания, но душа моя чиста. Я тебе верная, преданная жена, и ты постарайся быть мне хорошим мужем.
«Что я стараюсь быть тебе хорошим мужем — сомнений нет, а уж верная ли ты жена — аллах ведает», — подумал Бексеит.
— Кто пожалеет нас, если мы друг друга жалеть не будем? Найди тулпара, у которого все копыта целы. Из тех, что живут на земле, у каждого — свой изъян и своя беда. Зачем мучить друг друга попусту?
«Если слова твои и правда от чистого сердца, так не мучь меня, исчезни отсюда — из этой комнаты, из этого дома. Насовсем. Навсегда. Чтобы ни следа, ни духа твоего не осталось
— Для настоящего ученого жена, семья, дети — дело десятое, может, даже вовсе лишнее. Сколько великих ученых даже женщины не познало, а про семью и говорить нечего! Прожили как перст — одинешеньки. Твой главный долг — труд. Твоя первая обязанность на земле — открытия. И еще книги, великие книги.
«Змея, — подумал Бексеит, — куда пробралась. И все ползком, вьется, вьется, петля за петлей».
— Ты помнишь, еще давно, мы только с тобой познакомились, ты говорил: создать в науке что-нибудь стоящее можно, лишь поправ все житейское, отказавшись от радостей и забот.
— Не забыла? — произнес Бексеит.
«Только то, что я вытворял тогда, нравилось тебе куда больше моих слов», — подумал он.
— И не забуду, — подхватила Гульжихан. — Никогда не забуду!
«Да и как забыть? Если мужу твоему было под шестьдесят, а высокомудрому джигиту двадцать семь», — опять про себя подумал Бексеит.
— Как хорош ты был…
— И как силен! — подхватил Бексеит.
— Правда, правда, — согласилась Гульжихан. — Сила воли — огромная. И характер удивительно спокойный, а в лице столько дружелюбия.
«О боже, боже! Где те годы?.. Уплыли вдаль, вдали исчезли». Других строк Бексеит вспомнить не смог.
— Ты и сейчас хорош. — Гульжихан приблизилась и белыми, упругими руками обвила его полную шею, в которой уже ощущалась дряблость. — Только иногда между нами словно черная кошка пробежит… правда?
— Да.
— Обед уже остыл. Пойду подогрею. А ты сбрось этот пыльный халат. Вот свежий. Мой руки и — за стол.
Бексеит сложил бумаги, разбросанные по столу, подошел к другим. Собрал и эти. Вот еще одна стопка рассыпалась…
«Казахская историческая наука в послевоенный период».
«Социализм и равенство наций».
«Туркестано-Сибирская магистраль и ее роль в индустриализации Казахстана».
«Единение наций и коммунизм».
«Из истории профсоюзов в Караганде».
Сколько всего понаписано!
Вдруг взгляд его упал на листок, вырванный из школьной тетради. Посередине — контур детской ручонки с растопыренными пальцами. Когда в доме появилась Гульжихан, он сунул этот листок в первую попавшуюся рукопись.
«Это — Секитая рука».
«…ваша добрая и верная супруга Айгуль…»
Лучи достигшего зенита солнца сверлили голову, и, обливаясь потом, он сорвал рубаху, а на макушку натянул носовой платок, завязав на концах узелки. Прибавил шагу. Он шел на темный холм, у подножия которого густо краснела таволга. А за холмом, сказали ему, юрта, возле юрты с утра стоит грузовик. Повезет, успеешь добраться — грузовик подбросит тебя до райцентра. Но перевалам, выжженным солнцем, конца не было. Издалека поглядеть — спины белых-пребелых овец, сгрудились в загоне и трутся боками. Подошел ближе — холмы отползли друг от друга, будто кто растянул пружину, и распластались вдоль твоего пути. Меж холмами в огромных, причудливо вогнутых впадинах сереют лощины, поросшие кияком, иссеченные ручьями, берега которых в густом тальнике, а над тальником устремленные вверх одинокие тополя. Прошел лощиной, и опять пологий подъем, и опять спуск, покойный и плавный. Нет конца твоему пути. Половины его не оставил ты за собой. Лишь начало открылось тебе, а степь широка и бескрайна. Отрешенно и горделиво распростерлась она, в величавом
сознании собственных сил провожая века за веками. Гул от конских копыт прокатился по этим степным перекатам, — ни страха, ни поражений не знали гунны, в походах рождавшиеся, в походах гибнущие. Отогнала их степь далеко на запад. Прошел Чингисхан, возомнивший, что власть над всей земной твердью дарована ему богом Тенгри. Он вел за собой неисчислимое войско, в котором слились тюркско-монгольские племена. Прахом рассыпалась держава кипчаков, дерзнувшая думать, что под пятой у нее полмира, что незыблемы стены ее государственности и любая война принесет лишь победу. Мощным усилием собрав ослабевшие, разобщенные роды и подняв бело-синее знамя, здесь стал жить казахский народ. Он пас стада в сотни тысяч овец и растил лошадей десятками тысяч. Что росло здесь извечно, умножало себя, а чего не бывало здесь раньше, нарождалось, чтобы множиться дальше.Всем богатством моего народа, которому в радость был каждый день, а жизнь дарована как счастье, была ты. Ты — степь! Веками отбивал он тебя от врага, неся ему смерть на стальном конце своего копья, и жилистые руки его гнулись под напором бессчетных полчищ, рвущихся со всех твоих краев. В этой бескрайней степи найдешь ли хоть пядь, где не пала б кровь моих отцов и слезы моих матерей? Любую твою пылинку готов целовать, земля моя!
Словно белой шалью затянутый облаком, померк свет солнца, и, будто только того и дождавшись, зашевелились верхушки трав — пронесся прохладный ветер. Бексеит пересек уже заросли таволги у подножия холма и, поднявшись по склону, опустился в мягкий густой ковыль. Он стянул с головы платок и вытер пот. Поостыв и чуть переведя дух, он повернулся на бок, подставив грудь ветру.
И почудилось: напоенная запахами красного емшана, белой полыни, седого ковыля, степная прохлада доносит таинственный, неизведанный, не обнимаемый разумом аромат иного, далекого мира, где живут, не зная ни суеты, ни забот, могучие джигиты, в жилах которых играет огонь, и девы, прекрасные, как солнце. Там вечный праздник и вечные игрища. Там девам всегда восемнадцать, а джигитам — по двадцать пять. Ни души там не вянут, ни тела, пребывая в нескончаемом блаженстве любви, благоухание которой дано им вкушать вечно.
Где он, тот край?
Отзовись!
А-а-а-а-а!
Восторг вырвался из груди, и Бексеит сам не заметил, как закричал. «Дурак! — улыбнулся он сам себе. — Тебе уже двадцать три. Думаешь, сделаешься ученым, перевернешь мир? А ты дурак дураком, вопишь как маленький посреди безлюдной степи».
В верхушках таволги быстро пробежал ветер. Бексеит поднял голову, отбросил волосы, упавшие на глаза. Вздрогнул. Прямо перед ним, шагах в пяти, стояла девушка с тяжелым мешком за спиной.
— Кто ты? — голос его вдруг осел.
Девушка едва улыбнулась.
— Что ты тут делаешь?
— Кизяк собирала, а вы позвали…
— А-а, — протянул Бексеит.
Она все стояла, чуть подавшись вперед и улыбаясь все той же едва заметной улыбкой.
— Поди сюда, — Бексеит уже пришел в себя. — Брось свой мешок. Отдохни.
А она стояла, не в силах отвести удивленно раскрытых глаз от его прокаленной на солнце темноволосой груди, от шапки его кудрей в золотистом отблеске тугих завитков.
— Ты что, из-под земли явилась?
— Нет, — она улыбнулась. И, видно, комар укусил, потерла ноги одну о другую. Ее старенькие парусиновые туфли со сбитыми каблуками и отстающей подметкой едва держались на обветренных, исцарапанных и потрескавшихся смуглых ногах.
— Так откуда ж ты взялась?
— Да из колхоза «Жанатурмыс». Тут рядом. Мама у меня умерла, и с этой зимы я у дяди. Его Тлеужан зовут.
— Значит, у нас одна беда. Мне тоже нужна юрта этого самого Тлеужана, и у меня тоже недавно умерла мать.
— Да благословит ее бог, — промолвила девушка.