Голубое марево
Шрифт:
Раньше у него был с в о й дом, с в о я, хотя бы и маленькая, юрта. Здесь он мог без спроса брать что хотел, и есть сколько хотел, не испытывая голода и не ценя сытости. Но вот ему довелось жить в ч у ж о й юрте, и накрываться ч у ж и м одеялом, и есть не когда захочется, а когда разрешат, усадят вместе с собой… Раньше для любого в ауле он был полноправным сыном Сакыпжамал. Кем был он теперь?..
Лето кончилось, люди стали разъезжаться по зимовкам, он присоединился к кому-то и добрался до Кобегена.
Старик жил вместе с семейством вернувшегося в прошлом году фронтовика. Он сильно изменился — похудел, осунулся, только и остались на ссохшемся лице что костистые, выпирающие скулы да мутноватые, как бы выпученные глаза. Все молчит, молчит, а скажут ему что-нибудь — не расслышит.
Вот когда у Якова из глаз хлынули слезы… Он рыдал, оплакивая смиренного Кобегена. И несчастливую Сакыпжамал. И собственную мать, умершую в луже крови, которая вытекла из ее тела, из ее страшных ран. Плакал он и по ворчливой старухе, изглоданной болезнями, простонавшей половину жизни на своей деревянной кровати. Но больше всего плакал он о себе самом, хотя навряд ли понимал это… Плакал и не мог остановиться…
Это были его последние в отрочестве слезы. Суровая жизнь рано закаляет сердце. Якову шел четырнадцатый год, когда он почувствовал себя взрослым, вполне самостоятельным человеком, у которого достаточно сил, чтобы обеспечить собственное существование. И в самом деле, благодаря свежему воздуху и физической работе он вытянулся, выглядел крупнее своих сверстников, у него были крепкие, ловкие, привычные к любому труду руки. В те годы на таких ребят смотрели как на равноправных членов колхоза.
Все лето он убирал сено в копны. Осенними днями, увязая в грязи, помогал ремонтировать старые зимовки. В морозы чистил загоны для овец, возил сено — словом, делал все, что придется. За несколько лет он превратился в рослого, плечистого парня с грубоватым, обветренным лицом и несколько угрюмым, а может быть, просто застенчивым взглядом.
Повзрослев, он принялся за розыски родителей, точнее — отца. И попытался выяснить, где он сам родился, откуда попал в детский дом. Какая, наконец, была у него настоящая фамилия. Но на все запросы следовал одинаковый ответ: не известно, не известно… Выходит, не зря его назвали в детдоме Яков Неизвестный. А по казахским понятиям — безродный. Не имеющий своего рода-племени. Так сказать, найденный средь дороги… Ему не хотелось мириться с этим. Но все-таки кто же он тогда? Иванов? Или, может, Петров? Или Сидоров?.. Не известно. Может, и так, может, и этак… Одним словом, Яков Неизвестный… Поразмыслив, он выдумал себе фамилию: Сакыпжамалов… Нет, женское имя тут не годится. Кобегенов… Пожалуй. Яков Кобегенов… Так его и записали в документах.
Шли месяц за месяцем, год за годом. Имя его приобрело более удобную для произношения форму «Жакып» и в этом виде закрепилось за ним. И между собой уже не называли его ни «орыс», что значит «русский», ни «жойыт», что значит «еврей». Он стал, как и все аульчане, смуглым от солнечного загара, и прищуривал глаза на остром степном ветру, и ходил в стеганых штанах и шубе из овчины.
В колхозе Жакыпа знали как парня трудолюбивого, добросовестного, который не имеет привычки уклоняться от поручений заведующего фермой или бригадира. За что ни возьмется, все сделает быстро, аккуратно. Потому, чуть где прорыв — сейчас же туда Якова, где какая дырка — кроме Якова и заткнуть ее вроде бы некому. Иные, глядя на него, усмехались, называя «чокнутым»; другие ставили в пример. «Завести бы парню свою кибитку, — говорили о нем, — зажить своим домом, как и все…» И нашлись доброхоты, начали подыскивать для Жакыпа невесту.
На примете у них оказалась повариха Полина. Несколько лет назад появилась она по какому-то случаю в ауле и с тех пор жила здесь, никуда не уезжая. День-деньской крутился возле Полины, рядом с казаном, шустрый черноглазый мальчуган лет шести. Сама же она была, как говорится, видная женщина, с широкими бедрами, тугими икрами, с пышной короной золотистых волос на голове… Но едва зашла речь о сватовстве, Полина тут же отмахнулась:
— Нужен мне ваш заика!.. За такого
замуж? Да боже меня сохрани!..Вернулись от нее сваты как в воду опущенные и опять стали думать, какую бы невесту в ауле для Жакыпа подыскать.
Сам же он в то время меньше всего был озабочен этим. По-прежнему замкнутый, сосредоточенный в себе, он задавался совсем иными вопросами и пытался найти на них ответ.
Кто он, зачем живет, чего хочет в жизни добиться, чем будет завтра, через год, через десять лет? Все люди вокруг живут, как и он: пасут скот, косят сено, убирают урожай, и так год за годом, — старые и молодые, мужчины и женщины, и нет им покоя и отдыха ни летом, ни зимой. А между тем ведь можно жить и по-иному. Об этом, он слышал, толковали геологи, все лето искавшие ру иду раскинувшие свои палатки на джайляу, рядом с аулом.
Странным казалось им, что он, русский человек, живет один-одинешенек, в казахском ауле. И они, приглашая Жакыпа к своему костру, расспрашивали, каким образом он здесь оказался, и рассказывали о местах, где жизнь для него более подходящая, где есть, например, овощи, и фрукты, и многое другое, особенно в больших городах. Правда, из-за того, что Яков не был силен в русском, они не вполне понимали друг друга. Но геологи, полагая, что всему виной глуховатость Якова, терпеливо ему все разъясняли. Он же уловил главное: городская жизнь — совсем другое дело; работаешь по часам, когда положено — отдыхаешь; в субботу — короткий день, в воскресенье нет работы, один месяц в году опять же отдыхаешь; и притом — столовые всюду, рестораны, еда — какая хочешь, в любой момент; на каждом перекрестке — кино, театры, короче, все, о чем только можно мечтать. Так что же его здесь держит?.. Да здесь, говорили ему, и собаку привяжи — она веревку перегрызет и сбежит.
И тут задумался Яков — задумался впервые в жизни — над тем, что он — человек другого народа, другой национальности. Снова ожили в душе затуманенные картины прошлого, вспомнились отец, мать… Даже имен их он не знает. Мать умерла, отец, даже если жив, никогда с ним не встретится. Нет у него никого в целом свете. Только о себе и остается ему думать, только для себя жить. Ну, а его нынешняя жизнь — какая это жизнь? Все тут чужое, ничто не держит, надо уходить. К людям, которые как-никак твои соплеменники, что ли, собратья по крови, по языку, хотя и не родные, конечно…
Сам ли Яков додумался до таких мыслей, другие ли подсказали — он бы не ответил. Но, как бы там ни было, мысли эти прочно засели у него в голове. И он решил уйти, податься в город.
Правда, сделать сразу это ему не удалось. Его не хотели отпускать в разгаре летней страды. Пришла осень. Якова отговаривали, пытались удержать. Но он не слушал ни наставлений, ни добрых советов…
Миновал год. По слухам, достигшим аула, Жакып объявился в райцентре. Кто-то его там видел, кто-то с ним говорил… Рассказывали о нем всякое. И что документов у него каких-то не оказалось, не смог устроиться в городе — вот и вернулся. И что не в документах дело, а в том, что по-русски Жакып знает плохо, вот и не прижился. И что, напротив, живется ему в городе хорошо, а теперь он просто приехал в отпуск… Словом, чего ни болтали, каких догадок ни строили… Пока в один прекрасный день в аул не заявился сам Яков.
Одет франтом. Нейлоновая белая сорочка, на груди — галстук, повязанный по моде, широким узлом. Костюм новый, коричневый, только брюки слегка отвисли в коленях и складки в дороге примялись; на голове — шляпа с полями, от них по лицу мягкая тень. Летний плащ свисает небрежно с левой руки, в правой — чемодан, блистающий «молнией» и медными застежками. А сам-то — и волосы длинные отпустил, и усики завел… Совсем не тот Жакып, какого знали! Один человек уехал — другой приехал!..
Люди-то, понятно, узнавали его сразу, хотя здоровались поначалу отчужденно, с прохладцей. Но двух своих сверстников, Зигфрида и Рашита, Яков дружески обнял, притиснул к могучей груди, стариков уважительно похлопывал по спине, детей целовал в крутые щечки, улыбаясь при этом, что-то радостно бормоча… Не только обликом переменился Яков, что-то непривычное прорезалось в его характере…