Голубые следы
Шрифт:
На прощание возвращаюсь еще раз к Энгельсу. Философы действительно бесстрашные люди. Меня лично поразила своим гробовым спокойствием заключительная фраза «Введения» из «Диалектики природы»: «…у нас есть уверенность, что материя во всех своих превращениях остается одной и той же, что ни один из ее атрибутов никогда не может быть утрачен и что поэтому с той же самой железной необходимостью, с какой она истребит на земле свой высший цвет — мыслящий дух, она должна будет его снова породить где-нибудь в другом месте и в другое время» (Энгельс «Д. П.», стр. 21). Ничего себе утешение, а? Мороз продирает по коже.
Любимая! Зинка! Вот и написал я тебе, наконец, большое письмо. Пора и меру знать. Может быть, ты будешь недовольна, что в нем слишком много чужого и слишком мало своего,
Мы с тобою еще поживем, моя желанная, моя киевлянка!
Целую мою женушку и доченьку.
Привет моим и твоим (тоже моим) родителям.
Твой всегда и везде Пин
P. S. Какое счастье, что достал в редакции газеты пару конвертов. Зайка! У меня кончилась рабочая тетрадь. Ради всевышнего, достань (если можно, конечно) общую тетрадь потолще и покрепче и вышли заказным письмом.
Целую П.
След в сердцах
Родители поэта — Илья Юлиевич и Сарра Павловна,
Павел Винтман и его младший брат Абрам. Киев, 1932 г.
Сергей Чачковский. Две фотографии
Две фотографии: одна, пожелтевшая, 57-летней давности, на ней в группе наших соучеников по 72-й киевской школе-семилетке черненький, остроносый и ушастый паренек — мой друг Пин (так «по-домашнему» звали Павла в школе да и позднее — в университете). На второй, в сборнике стихов «Голубые следы», их автор — лейтенант, командир роты, поэт-фронтовик Павел Винтман, погибший в 1942 году и посмертно в 1985 году принятый в Союз советских писателей.
19
Сергей Викторович Чачковский — друг детства, ныне научный сотрудник КПИ.
Я смотрю на них, вспоминаю.
В нашем классе, тогда шестом, Пин появился зимой 31/32 года такой, как на фото, — не рослый и не широкоплечий, не производящий особого впечатления. Однако, скоро как-то незаметно он вошел в группу лучших учеников и подружился со мной и Юрой Поповым. Все это произошло так быстро благодаря живости ума, его активному характеру и, вероятно, еще потому, что в нем не было и намека на то, что делает человека в глазах других выскочкой.
Учеба не отнимала у нас много времени, что позволяло нам много читать, подолгу играть во дворе, ходить в лес. С книгами тогда было плохо. Майн Рид, Фенимор Купер, Луи Буссенар и Луи Жаколио, зачитанные до дыр, часто без начала и конца, доставались с большим трудом и читались запоем. С Жюль Верном, Г. Уэллсом, Д. Лондоном было полегче.
Жили мы в пригороде Киева Святошино, размещавшемся тогда в сосновом бору; за речушкой Нивкой во все стороны на многие километры, до самого Ирпеня — леса и леса. Летом мы, трое-четверо самых близких друзей, часто уходили далеко в лес к нашему любимому Белому горбу над Нивкой. У опушки леса росло несколько больших, раскидистых дубов, возле них был родничок с удивительно вкусной и холодной водой, на Белом горбе чистейший песок, а неподалеку, на речушке, небольшая, но глубокая заводь.
Вероятно, сочетание специфичного, отчасти вынужденного (библиотеки ни в школе, ни в Святошино не было) подбора литературы и такого частого, активно радостного приобщения к красоте киевского предполесья стали впоследствии основой лирико-романтичной поэзии П. Винтмана.
Окончив 7-ой класс, мы с Пином еще год проучились в Киевско-Харьковском техникуме связи. Несколько месяцев, которые мы с Пином прожили в общежитии техникума в Харькове, явились для нас первыми уроками
самостоятельности, когда отвечаешь сам за себя, а не перед опекающими тебя родителями, уроками жизни в коллективе довольно безжалостной (но, к счастью, в те времена не жестокой) ватаги парнишек.Я продолжил учебу в Харькове, а Пин возвратился в Киев. Встречались мы с ним во время каникул или практики, когда я приезжал домой.
Первые разговоры о поэзии у нас начались в летние каникулы 1935 года. Пин с увлечением говорил о Багрицком, о Тихонове, Сельвинском и других поэтах, читал наизусть их стихи. О желании писать стихи самому разговоров в то лето еще не было. А вот с лета 1936 года и до моего отъезда на работу в Якутскую АССР в 1937 г., а затем по возвращении в 1940 году при каждой встрече он обязательно читал мне что-нибудь свое. С тех пор запомнил стихи Пина о Подоле — «Географии самой простой вопреки этот город совсем не Киев…», о плакучей иве — «…стала ивой, ивою плакучей» и др.
Последняя встреча с Пином у нас была в 1940 году, когда я вернулся в Киев. Мы были уже взрослыми людьми, прошедшими суровую школу жизни — он на войне в Финляндии, я на Колыме и Индигирке, где работал по направлению. У нас уже были жены (а у меня дочь), но наши теплые дружеские отношения, взаимную симпатию «повзросление» не охладило. Просто все поднялось на более высокую ступень.
В нашем интересе к стране и миру сформировалась четкая позиция, более зрелыми и определенными стали самостоятельные суждения, начало которым было положено еще в беседах 1936–37 годов… Мы уже не как дети, а как взрослые люди ощущали свою преданность идеям революции, социализма и интернационализма.
Начавшаяся вскоре Великая Отечественная война на деле проверила искренность нашей преданности…
Киев, 1988
Лазарь Шерешевский. Всего несколько встреч
Тогда мы жили в Киеве, любили литературу и писали стихи. Мы — это семиклассники Эма Мандель [20] , Гриша Шурмак, Миша Яновский, автор этих строк и еще несколько девочек и мальчиков. Самыми лучшими днями недели для нас были дни занятий литкружка, а самым желанным местом — здание на улице Воровского, где при редакции газеты «Юный пионер» этот кружок занимался. Руководила им молодая, красивая, остроумная Ариадна Григорьевна Давыденко (Громова), которая сама еще училась в аспирантуре Киевского университета. Она знала стихи поэтов, не представленных вовсе или очень скупо представленных в наших хрестоматиях и в редких сборниках, — Блока, Пастернака, Луговского, Сельвинского, и даже совсем запретных Гумилева, Есенина, Белого, Ахматовой, — и охотно делилась с нами этими познаниями, воспитывая наш вкус, тогда еще очень неразвитый.
20
Впоследствии вступивший в литературу под именем Наум Коржавин.
Однажды Ариадна Григорьевна устроила веселую мистификацию: показала нам стихи поэта, разумеется, молодого, даже нашего ровесника, которые нам очень понравились. До сих пор помню отдельные строчки, как лирический герой рисует плакат, а его любимая ушла в этот день на «Петера» с неким «Колей Ушиным»:
Ну, и что же! Иди на «Петера», В семь часов сеанс начинается… Я рисую, — и краски вечера Над плакатом моим издеваются…Были там еще строки «Беленькие томики Ахматовой на диване брошены в углу»… Когда мы вдоволь навосхищались новоявленным талантом и дружно захотели с ним познакомиться, Ариадна Григорьевна, иронически посмеиваясь, призналась, что эти стихи сочинила она сама, чтобы нас позабавить… Через сорок лет, в Москве, разбирая после ее смерти ее архив, я обнаружил в нем несколько пожелтевших страничек с этими стихами, исписанных ее четким округлым почерком, — как бы скороговоркой, которой она привыкла беседовать, предполагая, что собеседник умный и все понимает с полуслова.