Голубые следы
Шрифт:
С Павлом Винтманом мы познакомились в далеком 1933 году на занятии радиокружка при Киевской детской технической станции. И он и я заканчивали семилетку и стояли перед выбором дальнейшего пути. Будущий поэт тогда, мне кажется, и стихов еще не писал; любил стихи, знал многие наизусть, но о том, что сам пишет, не говорил. В то время его, как и меня, влекла техника, и не удивительно, что вскоре наши дороги сошлись в Киевском политехникуме связи, а когда техникум перевели в Харьков, мы вместе подали заявления на 4-й курс рабфака.
Возможно, к тому времени в душе его уже «сражались» за первенство «технарь» и поэт, но «технарь» позиций не сдавал: страна жила пафосом индустриализации, механизации сельского хозяйства; к тому же с газетных полос не сходили призывы крепить оборону. Пин (так «укороченно» звали
После рабфака Винтман поступил в Сельхозакадемию на факультет электрификации и механизации.
Зинаида Сагалович и Павел Винтман. Киев, 1939 г.
Впрочем, именно здесь, в Сельхозакадемии, «технарь» милостиво «позволил» поэту подать голос: Пин стал посещать занятия студенческого литкружка и начал (а может быть, просто продолжал, но уже не таясь) писать стихи.
Эти годы — 1935–1936 — и можно считать началом его творческого пути, поэзия полностью овладела им, стала смыслом его жизни.
В 1937-м Павел переводится в Киевский университет имени Т. Г. Шевченко на русское отделение филологического факультета и с первых же дней с головой окунается в литературную жизнь, бурлившую там: литстудия (в работе которой принимал участие ряд уже «настоящих», издавших книги или, по крайней мере, печатающихся в прессе поэтов, прозаиков, критиков), литературная стенгазета (в особенности юмористический ее раздел — «Парнасский брадобрей»), просто — встречи с друзьями (до и после лекций), встречи, которые и начинались с чтения стихов и чтением стихов заканчивались; причем «запойно» читались стихи и свои и не свои. Любимыми поэтами Павла и его друзей были Багрицкий, Тихонов, Луговской, Сельвинский, из украинских — Рыльский, Сосюра.
Со мной, хоть я и осталась «технарем», Пин продолжал дружить. Более того, он ввел меня в круг своих университетских товарищей. Конечно, я и раньше много читала, любила стихи; но стоило сойтись двум-трем молодым университетским литераторам, как сам воздух вокруг пропитывался поэзией. В те незабываемые дни поэзия навсегда вошла и в мою жизнь как одна из самых насущных необходимостей.
В этой поэтической атмосфере и родилась наша любовь. Иногда мне кажется, что она из стихов и возникла. Хоть если «по житейски», Пин и внешне был привлекателен. Общительный, веселый, остроумный в разговоре, он всюду, где бывал, обращал на себя внимание. Вероятно, этим он поначалу заинтересовал и меня… Но это было не главное в нем. Истинная красота его открылась, когда я увидела Павла-поэта.
Мне посчастливилось: я не только часто бывала первой слушательницей (и читательницей) новых его стихотворений, мне не раз случалось быть свидетельницей их рождения. И эти часы — самые яркие, самые дорогие в моих воспоминаниях.
Одним из первых стихотворений, возникших на моих глазах, было о ночном огоньке на реке. Впоследствии он так и назвал его — «Огонек». Как-то поздним вечером мы гуляли по аллеям днепровских парков, и Пин, увидев на черной ночной реке маленький огонек, стал шептать:
Огонек ночью Обмануть хочет. Кажется он близким — Вот рукой подать…Через несколько минут сложилась строфа:
Только наклонись ты, Светлячком искристым На твоей ладони Будет он сверкать…Потом я услышала первые строчки следующей…
Через несколько лет, когда Павел ушел на войну, а я стала хранительницей его рабочих тетрадей, в одной из них я нашла это стихотворение (начальный его вариант и последующие, сплошь испещренные правками) и другие его стихи, так легко, на ходу зарождавшиеся, и воочию увидела, как трудно из «руды» импровизаций добывал он «радий» поэзии. Хоть,
впрочем, я и до этого догадывалась, как неистово он работает, вытачивая каждую строку, стремясь добиться совершенства, которое каждый раз манило его, как тот ночной огонек, а чуть приблизишься, уходило дальше… То и дело он при встрече говорил мне: «Вот послушай — новый вариант». И вариантов таких бывало множество.В те годы Павла, как и всех нас, заботила надвигающаяся война с фашизмом. Он, конечно же, как и все его поэтические сверстники, писал и о любви, и о родном Киеве; многие его стихотворения были порождены «гриновскими» мотивами («Песни города Зурбагана» и другие), но главной темой его поэзии было предгрозье. Можно сказать, что он с ней и родился как поэт (примером могут служить его юношеские поэмы «Тревога», «Пограничник», написанные в 1935–36 гг.). Позднее военная тема накладывает отпечаток и на стиль письма; вместо длинных, многословных поэм, появляются до предела сжатые, лаконичные (8–12 строчек), как и все у Винтмана, романтичные, но вместе с тем и по-мужски строгие стихи «Причина», «Романтика седых ночей», «Призывнику», «На углу, на повороте», «Автобиография» и много, много других.
Да, война бродила около, вот-вот она разразится, и Павел не только писал об этом, он готовился встретить ее полноценным бойцом — пошел в снайперскую школу и успешно закончил ее. Впоследствии, в 1939 году, в разгар финской войны, снайперское удостоверение помогло ему «пробиться» в лыжный батальон, когда ему поначалу, как ранее не служившему в армии, в этом отказали.
Я потом часто думала об этом: летом того же 1939 года, в конце которого Павел так упорно стремился попасть (и добился своего — попал) на финский фронт, мы поженились. Как горячо надо было любить свою Родину, чтобы через несколько месяцев после этого уйти на фронт!
Но в нашей только-только родившейся семье, да и шире — в кругу наших друзей не принято было произносить громкие слова, и решение Пина было воспринято как само собой разумеющееся.
А до большой войны, даже после финской, еще было время, и мы старались его не тратить зря. Теперь товарищи Павла собирались в семейном нашем «доме» — в нашей комнате или у друзей, и все было, как прежде — стихи, споры о литературе, театре; иногда мы гурьбой бродили по киевским улицам, а летними теплыми вечерами, так же — «всем составом», ходили в Первомайский сад на концерты, которые бесплатно для всех желающих давал Украинский государственный симфонический оркестр, которым попеременно дирижировали уже тогда известные дирижеры Рахлин и Шебалдина.
Через несколько лет после войны я послала Натану Григорьевичу Рахлину стихотворение-воспоминание Павла об одном из таких вечеров («Обыденный день превращается в вечер»), написанное им уже на войне — в феврале 1942 года, и вот какие строки прочла в ответном письме музыканта:
«…Спасибо за стихи. В них аромат киевского летнего вечера на склонах Днепра, теплая, красивая душа молодого, умного существа, любящего прекрасное и потому понимающего, постигающего сущность музыки… Много, очень много людей, преимущественно молодых, затаив дыхание, слушают… В перерыве они все разные, шумные, веселые… Беседуют, смеются… Но когда звучит оркестр, их подымают над обыденностью Бетховен, Лист, Чайковский. Звучание меди, струнных внушает оптимизм, веру в добро, торжество красоты и грядущее счастье.
И вдруг… ужас, хаос, горе… безвременно погибший юноша… Тоска одолевает от сознания, сколько талантов, могучих натур, Человеков уничтожило безжалостно-страшное время!»
Но я и после этих строк не спешу к 41-му году. На земле еще мир. Павел еще жив. Мало того, он как бы живет за двоих, за троих. Учится в университете, сотрудничает в газетах («На зміну», «Юный пионер», «Сталинское племя») и — пишет стихи, каждодневно, не давая себе и малой передышки, пишет. В эти годы, кроме целого ряда стихотворений на разные темы, он создает большой цикл на историческом материале — «Татарская степь» («Русь»). В последнем предвоенном году Павел впервые выходит к читателям: в «Киевском альманахе» появляются три его стихотворения; у него завязывается оживленная переписка с Ильей Сельвинским, который просит его прислать новые стихи, — и это значило, что вот-вот строки Винтмана появятся на страницах солидного столичного журнала, в котором И. Сельвинский тогда работал…