Гончарный круг (сборник)
Шрифт:
Плач кукушки
Эту непридуманную историю много лет в нижнекубанских адыгских аулах передавали из уст в уста. И каждый ее, как прочитанную книгу, пересказывал по-своему. Одни кляли главную героиню Фариду за коварство, которым она погубила своего мужа, и преклонялись перед благородством их сына, что скрасил ее старость. Другие наоборот – превозносили эту женщину, восторгаясь величием ее духа, сумевшую отстоять свое право на любовь, при этом, не умаляя достоинство сына, но и не возвышая его, который, по их мнению, всего лишь на всего исполнил долг перед матерью, даровавшей ему самое бесценное на земле – жизнь. Вот такие толки были вокруг этой непридуманной истории, мой читатель, ибо каждый был волен рассматривать ее и судить об обстоятельствах, породивших эту трагедию, как хотел.
Ильяс Чигунов,
После гибели отца мать во второй раз вышла замуж. Ильяса же все эти годы растили и воспитывали дедушка и бабушка по отцу. Он никогда не видел отца, так как был всего лишь годовалым ребенком, когда тот погиб. Он не знал мать, потому что она никогда не приходила к нему, хотя и жила в соседнем ауле. Когда он чуть подрос, то стал часто сбегать от дедушки с бабушкой в тот аул и, затаившись в зарослях акации, с теплотой, обволакивавшей его маленькое сердечко, наблюдал за матерью, управлявшейся по двору. Как-то за этим делом его и застали сверстники из того аула и начали бить чужака, занявшего их место игр. На шум и крики прибежала мать и детвора разлетелась, как напуганная кем-то стайка воробьев, а она подняла его с земли, вытерла разбитый нос испросила: «Чей ты, мальчик?» Как же ему хотелось крикнуть тогда на весь мир: «Твой я, мамочка, твой!» – но внезапное удушье не дало сделать этого, и он горько-горько заплакал… Она прижала его к себе, вытерла слезы, успокоила, привела во двор и накормила горячим борщом со сдобными пышками. «Иди, – погладила она его по вихрам у калитки, после того как он поел, – и больше не попадайся этим забиякам и драчунам».
Домой он не шел, а летел, словно на крыльях, сколько радости, ведь он первый раз пообщался с мамой и она даже накормила его!..
Шли годы, а он ходил и ходил, и смотрел на мать уже не с того места, а с другого, облюбованного им на пригорке над ее домом, в зарослях колючего терновника. Ходил в стужу, в зной, но не частил, чтобы не мозолить людям глаза, бывало один, а то и два раза в месяц, а до этого времени, пребывая в нетерпение и тоске.
Как-то соседка-старушка Ханифа сказала ему, что каждый ребенок связан со своей матерью невидимыми нитями. Ильяс испугался тогда, решив, что она знает его тайну, но потом, посмотрев в ее глаза, которые, как показалось ему, были в полном неведении о ней, успокоился и подумал: «Если кто-то и связан с матерью нитями, не я это. Я – резиновыми жгутами, чем больше проходит лет, или дальше отхожу он нее, тем они сильнее тянут обратно».
Ему было уже шестнадцать и он не знал, сколько это еще может продолжаться, пока один случаи в истории его хождений к матери не поставил в ней точку. Связан он был опять – таки со сверстниками в том ауле. Как-то по приходу они окружили его.
– Кто ты и к кому шастаешь в наш аул? – спросил Ильяса один из них – розовощекий, голубоглазый и весьма ухоженный.
– Не твое дело! – отрезал он.
– Ходят тут всякие, – фыркнул тот, – а потом велосипеды пропадают.
Кровью облилось сердце Ильяса – его, который приходит к матери, чтобы хоть краем глазка взглянуть на нее, этот намек на воровство, привел в бешенство. К тому времени он уже был рослым и крепким парнем, а потому одним ударом в подбородок свалил обидчика, сел на него, прижал к земле и принялся бить по лицу с такими яростью и жестокостью, что другие сверстники от этого застыли, словно окаменелые.
– И откуда же в тебе столько злобы! – крикнул кто-то за спиной Ильяса и, ухватив его за шиворот сильной рукой, поднял с розовощекого.
Откуда в нем была эта озлобленность? Теперь с высоты своего возраста Ильяс Чигунов понимал, что мать была для него чем-то вроде бальзама на душу, который утолял его сиротскую тоску, снимал с нее боль. Потом же, когда он уходил от нее, они неминуемо возвращались и терзали его душу, и так до озлобления. А тут еще этот розовощекий дорогу
преградил – сытый и довольный своей жизнью, с маменькой и папенькой, наверное, которых Ильяс был лишен, да еще с недвусмысленными намеками на воровство. В общем, под горячую руку попался.– Так откуда в тебе столько злобы? – повторил вопрос, по-прежнему державший за шиворот Ильяса крепкий мужчина лет пятидесяти.
Ильяс не ответил.
– Хазрет Шихамович, – пожаловался ему один из мальчишек, – он первым драться начал, когда Руслан только спросил у него – кто он и к кому приходит в наш аул.
– Я не крал ваших велосипедов! – выпалил Ильяс и негодование скорее на себя, чем на сверстников, обуяло его. Он столько лет тянулся к материнскому теплу, не решаясь к ней, бросившей его, как не облизанного щенка, подойти, и она тоже хороша – за все эти годы не выбрала времени проведать его хоть один раз. Ильяс оскорбился в лучших чувствах, что-то большое и светлое стало покидать его измочаленную душу и то была вера, вера в мать и радужное будущее, что он по наивности связывал с ней. «Наверное, порвались нити, о которых говорила Ханифа» – решил он тогда, и, вырвавшись из рук Хазрета Шихамовича, ушел из того аула, как казалось ему, навсегда.
Однако время залечило и этот надрыв. В восемнадцать Ильяс поступил в педагогический институт в далеком городе и в нем не раз ловил себя на мысли, что победы в учебе и спорте он посвящает самому дорогому человеку на свете-маме, что всегда незримо присутствовала рядом.
Окончив педагогический, он стал преподавать историю в родной школе. Тут и познакомился через год с будущей супругой Аминет, направленной к ним учительницей начальных классов. Осенью они поженились. А через несколько месяцев ушли из жизни его бабушка и дедушка, сначала она, а через три дня он. И даже Мишид, псина, которая более десятка лет служила старикам верой и правдой, не выдержала такой потери и ушла со двора. Ильяс обыскался собаку тогда, и, наконец, нашел Мишида на железнодорожных путях, что проходили невдалеке от аула. Он был перерезан составом надвое… «Долго я прогонял его от путей, почувствовав неладное, – пояснил ему дежуривший у шлагбаума на переезде аульчанин Хаджибеч. – Но недосмотрел… И скажи теперь, Ильяс, что нет души у земных тварей. От тоски по хозяевам бросился под поезд».
После череды этих событий, словно сорняк осот, разбросавший свои щупальца, въедливые, как жук – проволочник, проросла тоска и в Ильясе, и тянула, и тянула из него все соки. А с тоской пришла и бессонница. По ночам, когда Аминет засыпала, он поднимался и тихо выходил во двор под старую грушу и, прислонившись к ней спиной, подолгу сидел, вспоминая своих стариков. Бабушку Гошеунай со спицами в руках перед керосиновой лампой, которая после дневных будней всегда что-то и кому-то вязала, дедушку Исхака вечерами напролет строчившего свои и чужие отчеты, потому что во всей округе не было грамотней бухгалтера. Такими вот они были, что-то делая для себя, но больше для людей. Тогда еще подростком Ильяс уверовал в то, что отними у его милых стариков вот эту одну востребованность людьми, они и дня больше не проживут. Так и случилось, правда не сразу, а через несколько лет, когда в магазинах стало больше добротных вещей и люди все реже и реже стали обращаться к Гошеунай, а в округе появилось много не менее грамотных бухгалтеров, чем Исхак, отучившихся в больших городах.
В одну из ночей Ильяс уснул под старой грушей и даже первые яркие летние лучи солнца, коснувшиеся век, не разбудили его, вот таким крепким и оздоравливающим был сон. А когда он проснулся, жизнь, которая казалась ему последний месяц сворой гоняющихся за ним колких извне и кусающих изнутри обстоятельств, после спавшего напряжения, представилась немного в ином цвете.
– Совсем ты извел себя, – вышла из дома и, присев рядом, сказала Аминет.
– Они были для меня всем, – ответил он, – а теперь вокруг пустота.
– А я? – спросила она и тихо, чтобы невзначай не ранить, добавила. – А мать?.. Мы то у тебя остались?
– Ты-то осталась, – задумчиво ответил он, – наверное, потому и выдюжил. А мать… что мать. У нее своя жизнь, в которой она меня и знать не хочет.
– Нет у нее никакой жизни, – сказала Аминет. – Горе мыкает одна-одинешенька. Тетка моя, что по соседству с ней живет, мне сказала об этом. Может, заберем ее к нам?
– Я подумаю, – тронутый словами жены за живое, ответил он, и, когда вошла во двор соседка Ханифа, поднялся резко и направился в дом.