Гончарный круг (сборник)
Шрифт:
«Ой, Батырушка!» – восклицает она и, сгорбленная, как кенгуру, подхватывает меня к подолу.
Во дворе Марты накрыт стол. За ним ее друзья – ворожея и знахарка Ханна, подвязанная платком с редкой бахромой, вся в черном, и дед Гордей, гармонист с сальными губами и седым чубом. Ханну я недолюбливал, потому что, когда болел, всегда заставляла меня пить терпкие отвары.
И теперь она внимательно осматривает мою спину, несмотря на то, что упираюсь, как бычок, промывает ранку теплой водой, мажет чем-то опять-таки неприятным, жирным: «Иди, бедокур, непоседа!» – шлепает меня и подталкивает к столу.
Он всегда у Марты был богатым: красные яблоки, помидоры,
Я выглядываю из-за стола, уплетая кусок сала с хлебом, ласково вложенные мне в руки Мартою.
Гордей торопливо наливает в стакан из большой бутылки самогон, одним махом, запрокинув голову, проглатывает его, смачно крякает и, закусывая, розовеет. Удостаивает он вниманием и меня.
– Что ж ты, Марта, масульманина салом потчуешь? – жуя, спрашивает он.
– Дети не знают веры, – любуясь тем, как я уплетаю сало и хлеб, – отвечает Марта.
– Тебя, что, первачок сюда пить звали али на гармони играть? – сердито одергивает Гордея Ханна.
Он молча и недовольно отрывается от стола, берет в руки гармонь.
– Что ж, энто мы можем, – поводит влажными губами и, склонив голову набок, к гармони, растягивая меха, пробегает по клавишам мозолистыми руками.
– Нашу давай! – взбадривает его еще раз Ханна.
Он играет, а она, погрузившись в мир видений песни, тихо затягивает:
А кто-то с горочки спустился,Наверно, милый мой идет.На нем защитна гимнастерка,Она меня с ума сведет…Ханна зачарованно прикрывает глаза, а песня становится хозяйкой стола, двора, улицы, хутора. Гордей и Марта подпевают ей с молодеющими лицами.
– Чтой-то не поется ноне, треба горло промочить, – закончив играть и лукаво подмигивая Марте, тянет руку к бутыли Гордей. Ханна, подобревшая, теперь не одергивает его.
– А что, мать, может, и мы по чарке? – предлагает она Марте.
– Надобно, надобно для спевки, – поддерживает ее хозяйка.
Тем временем Гордей, уже смочив горло, торопливо наливает второй стакан и пьет вместе с ними. Потом они поют «Гуляет по Дону». Голоса их удивительно сливаются и устремляются вширь и ввысь в безудержной удали…
Повзрослев, я как-то попытался вспомнить, когда впервые услышал от них эти две песни, и не смог, да и возможно ли было вспомнить день и час знакомства с тем, что было с тобой всегда, с самого рождения. И еще «Молдаваночка».
– Любимую давай! – просит Ханна Гордея, и он, порозовевший и довольный, бодро берется за гармонь. Его лихие движения как бы предваряют танец, обещая что-то небывалое. Ханна же спокойно, словно сдерживая его, павой проходит по кругу, делает взмах руками в стороны и потом… что творится потом! – Выпускает бесов, что в груди, на волю… «Эх, эх, эх!» – выдыхает в такт мелодии Гордей, ловко орудуя гармонью, выкидывая фортели, пляшет с Ханной.
Марта влюбленно смотрит на них, вытянув посветлевшее плоское лицо.
– Уморил, черт, уморил! – весело и устало отбиваясь от гармониста, возвращается к столу знахарка.
– Разве я черт, Ханнушка? – назойливо кружит возле нее Гордей. – Тысячи чертей в тебе. О, как меня завели!
Вечереет. Меня хватились, и хнычущего, сестры тянут за руки домой. В сумерках возвращаются в хутор с предгорных равнин стада, и он еще раз оживает перед сном, наполненный дивным перезвоном колокольчиков, блеянием
овец, возгласами встречающих их хозяев.Детство. Оно прошло в частых хождениях к моей синеглазой ящерке – бабке Марте. Я определился и выбрал свою дорогу в жизни и теперь реже заглядывал к старушкам-подружкам. Марта же настойчиво напоминала о себе, передавая с родными и земляками мне в институт красные яблоки и прочие дары из своего уголка, дары, запах которых, наверное, я никогда не смог бы спутать с ароматом фруктов из другого сада. Это был запах моего детства. В свободное же время я торопился посетить их. Во дворе Марты по-прежнему рос прекрасный сад из яблонь, черешен, персиков, груш, винограда. Она любила не только выращивать их, но и с удовольствием дарить людям. Редкое торжество в хуторе обходилось без них. Огород ее также был ухожен с любовью – ровные, чистые грядки, кукуруза в рост человека и яркие, как солнце, в дни цветения подсолнухи.
За годы Марта постарела и сгорбилась еще больше. Свидетельствовал об этом не только ее вид, но и самый что ни есть простой прибор в хате – выключатель электричества. Он, находившийся на заре моего детства на вершок от потолка, теперь был закреплен по ее просьбе мастером на вершок от пола. Между верхней и нижней точками были еще две отметины от выключателя. Она старательно замазывала их известью, но они со временем проявлялись, словно хотели все вместе олицетворить вехи ее жизни.
Но она не сдавалась. Ее трудолюбию, упорству, жажде жить можно было по-прежнему позавидовать. Однажды я зашел к ней и, не найдя в хате, проследовал в огород. Ее не было видно. Позвал. «Я тут, Батырушка!» – откликнулась она. «Э-э, и впрямь пришла на старуху проруха!» – подумал я, найдя ее, свалившейся меж картофельных грядок. Она смущенно взглянула, как бы извиняясь за свое положение, и, продолжая пощипывать сорную траву руками с тонкой, пятнистой старческой кожицей, объяснила:
– Со мной это теперь часто случается. Свалюсь, а встать не могу. Вот и работаю лежа, пока не станет искать кто, не зайдет в огород, не подсобит.
– И как долго ты так работала сегодня? – поднимая ее, спросил я.
– С утра, Батырушка, с утра…
А был уже жаркий полдень…
– Ох, пьяница безродный, сирота казанская, опять бутыль самогона спер! – донесся крик голосистой Ханны, когда мы вошли с Мартой во двор. Ханна на чем свет стоит костерила Гордея.
– Фу-ты, ну-ты! – отмахивался он. – Говорю же тебе, на сенокосе эти дни был. У людей спроси.
– Знаю, знаю, где ты был, – не унималась Ханна, – пьяница несчастный!
Я спросил у Марты, за что Ханна недолюбливает Гордея.
– А за что его любить ноне? – тихо произнесла она.
– А раньше было за что?
– Было, да быльем поросло, – вздохнула старушка. – Любила его Ханна… До войны Гордей справным мужиком был, на загляденье – косая сажень в плечах, красавец, непьющий, работящий. В сороковом его на лесоповале придавило, не жилец уже был, а Ханна выходила. Потом прождала его всю войну, а он другую с фронта привез…
– Но насколько я помню, у Гордея никогда не было жены? – поинтересовался я.
– Это уже потом, да и много ли ты помнишь, – продолжила старушка. – После войны Гордей стал наведываться к Ханне, она отказала ему, не захотела семью разрушать. Через нее он запил, семью растерял, но она все одно не простила.
Я вышел за калитку. В зарослях акации, скрывшись от людских глаз, плакал Гордей.
– Что это ты, дед? – тронул я его за плечо.
Он утер износившимся рукавом рубахи слезу и хмыкнул: