Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как поэту Константину Романову, кроме А. Фета, были по духу близки такие лирики, как А. К. Толстой, А. Н. Майков, A.A. Голенищев-Кутузов. Это была во многом «надмирная» поэзия красоты и высокого чувства. Но главным мотивом его поэзии, несомненно, является мотив любви к Богу. Как будто чувствуя, что мученичество не обойдет его стороной (сыновья Константина Константиновича — Константин, Игорь и Иоанн — мученически погибли от рук большевиков в Алапаевске вместе с преподобномученицей Елизаветой Федоровной), великий князь постоянно возвращается к теме страданий Христа и страданий за Христа. Кроме стихотворной лирики, эти мотивы выразились в его драме «Царь Иудейский» и в поэме «Севастиан-мученик».

Чрезвычайно любопытны в переписке Гончарова и великого князя как раз те моменты, которые соотносятся с религиозными мотивами поэзии K.P. Как христианин, Гончаров осмысливал и свою личную, и вообще литературную деятельность. Для него большой проблемой является, например, вопрос о возможности изображения Иисуса Христа в искусстве. В письме к K.P. от 3 ноября 1886 года по поводу его драмы «Царь Иудейский» он размышляет: «Теперь прошу позволение перейти к последней беседе в прошлый понедельник. Возвращаясь по набережной пешком домой, я много думал о замышляемом Вашим Высочеством грандиозном плане мистерии-поэмы, о которой Вы изволили

сообщить мне несколько мыслей.

Если, думалось мне, план зреет в душе поэта, развивается, манит и увлекает в даль и в глубь беспредельно вечного сюжета — значит — надо следовать влечению и — творить. Но как и что творить? (думалось далее). Творчеству в истории Спасителя почти нет простора. Все его действия, слова, каждый взгляд и шаг начертаны и сжаты в строгих пределах Евангелия, и прибавить к этому, оставаясь в строгих границах христианского учения, нечего, если только не идти по следам Renan: то есть отнять от И[исуса] Х[риста] Его божественность и описывать Его как «charmant docteur, entoure de disciples, servi par des femmes», [375] «проповедующего Свое учение среди кроткой природы, на берегах прелестных озер» и т. д., словом, писать о Нем роман, как и сделал Renan в своей книге «La vie de Jesus C[hrist]e»… [376] BceM этим я хочу только сказать, какие трудности ожидают Ваше высочество в исполнении предпринятого Вами высокого замысла. Но как Вы проникнуты глубокою верою, убеждением, а искренность чувства дана Вам природою, то тем более славы Вам, когда Вы, силою этой веры и поэтического ясновидения — дадите новые и сильные образычувства и картины— и только это, ибо ни психологу, ни мыслителю-художнику тут делать нечего… Сам я, лично, побоялся бы религиозного сюжета, но кого сильно влечет в эту бездонную глубину — тому надо писать». [377] Этот главный вопрос — об изображении Спасителя в художественном произведении — Гончаров, видимо, помог решить для себя великому князю. K.P. очень деликатно подошел к этой проблеме. В его драме, изображающей последние дни земной жизни Иисуса Христа, о Нем лишь говорят персонажи пьесы, но Его Самого мы не видим. Опытный художник, Гончаров предусмотрительно предупреждает своего литературного ученика о возможности серьезных ошибок при обращении к религиозным сюжетам. Ведь с этой точки зрения его не всегда устраивала даже поэзия Пушкина и Лермонтова. В одном из писем он замечает: «Почти все наши поэты касались высоких граней духа, религиозного настроения, между прочим, величайшие из них: Пушкин и Лермонтов; тогда их лиры звучали «святою верою»… но ненадолго, «Тьмаопять поглощала свет», то есть земная жизнь брала свое. Это натурально, так было и будет всегда: желательно только, чтоб и в нашей земной жизни нас поглощала не тьмаее, а ее же свет, заимствованный от света… неземного». [378] Здесь же звучит едва ли не единственный в жизни Гончарова упрек, обращенный к Пушкину: «Пушкин («Мадонна») жаждал двух картин: «чтобы на него, с холста, иль с облаков, взирали — Божья Матерь и Спаситель — «Она — с величием, Он — с разумом в очах», но нашел это «величие» не в образе Пресвятой Девы, а в ниспосланной ему Мадонне видел « чистейшей прелести чистейший образец» — то есть в женщине, кажется, в своей супруге, а не видении, созданном верою». [379]

375

Милого учителя, окруженного учениками, обслуживаемого женщинами (фр.).

376

Жизнь Иисуса Христа (фр.).

377

И. А. Гончаров и К. К. Романов. Неизданная переписка. Псков, 1993. С. 57–58.

378

И. А. Гончаров и К. К. Романов. Неизданная переписка. Псков, 1993. С. 82.

379

Там же. С. 82.

С этих позиций обсуждает он с великим князем и его поэмы «Севастиан-мученик», «Возрожденный Манфред», и лирику. Поэма «Севастиан-мученик» была завершена Константином Константиновичем 22 августа 1887 года. Она является поэтическим переложением жития св. Севастиана, хотя и с некоторыми отступлениями. Житие это не слишком широко распространено на русском языке. [380] Трудно сказать, чем именно поразило житие св. Севастиана великого князя. Возможно, тем, что переложение позволяло Константину Романову развить в поэме автобиографические мотивы. Ведь дневники великого князя дают представление о том, что он чувствовал себя в придворном кругу не всегда уютно. Его внутренняя жизнь характеризуется некоторой нравственной оппозицией к власти. Это была своего рода «домашняя фронда». В Константине Константиновиче, в отличие от его двоюродного брата великого князя Сергея Александровича, были ослаблены державно-государственные инстинкты: скорее он тяготел к частной жизни. Он каким-то образом пытается отгородиться от державных интересов семьи Романовых. Его душа тяготеет к семье, к искусству, к общению с людьми литературного и артистического круга, к религии. В своем дневнике он записывает: «Меня в высших сферах считают либералом, мечтателем, фантазером и выставляют таким перед Государем. И он, думается мне, сам приблизительно такого обо мне мнения». [381] В этом, несомненно, была доля правды. В стихах и дневниках Константина Константиновича (как, например, при описании событий 1896 года на Ходынском поле) слышны демократические мотивы. Иногда он даже начинает подражать Некрасову:

380

Христианство. Энциклопедический словарь. Т. 2. М., 1995. С. 531. Полное житие см.: Жития святых святителя Димитрия Ростовского. 2-е изд. М., 1906. Репринтное

издание Свято-Введенского монастыря Оптиной пустыни. 1997. Декабрь. Т. 1. С. 473–498.

381

K.P.Дневники. Воспоминания. Стихи. Письма. М., 1998. С. 5.

Умер бедняга! В больнице военной Долго, родимый, лежал; Эту солдатскую жизнь постепенно Тяжкий недуг доконал… Рано его от семьи оторвали: Горько заплакала мать, — Всю глубину материнской печали Трудно пером описать! («Умер»)

Несоответствие своего положения и своей внутренней жизни князь, очевидно, считал своего рода «мученичеством». Во всяком случае, в поэме «Севастиан-мученик» проявляется не только религиозность князя, но и его скрытная «родственная» оппозиционность «высшим сферам». Именно о себе пишет K.P., говоря о святом Севастиане:

Что людьми зовется верхом счастья, То считал тяжелым игом он. Но, увы, непрошеною властью Слишком рано был он облечен!

В письме к великому князю от 6 марта 1885 года Гончаров выражает свое мнение о другой капитальной вещи Константина Константиновича — поэме «Возрожденный Манфред», явившейся своеобразным поэтическим продолжением романтической драмы Байрона «Манфред». Если произведение Байрона завершается смертью героя, то K.P. изображает загробные переживания Манфреда, его надежды, его стремление к Богу. Гончаров совершенно не согласен с авторским замыслом великого князя. И притом не согласен как христианин, как церковный человек. K.P. дарует своему герою Манфреду спасение. Бог прощает его грешную душу. Тема поэмы — Божие милосердие. Однако Гончаров призывает своего подопечного «трезвиться» и вспомнить, что Бог не только милостив, но и справедлив. Отзыв романиста настолько глубок и характерен, сам Гончаров предстаёт в нём с такой неожиданной стороны, что письмо нужно привести почти целиком: «Я прочел возвращаемую при этом рукопись «Возрожденный Манфред» и поспешаю благодарить Ваше Высочество за доставленное мне удовольствие и за доверие к моему мнению.

Вам угодно, чтобы я отнесся к новому Вашему произведению «сочувственно и строго»: отнестись не сочувственно — нельзя, а строго — можно и должно бы, по значительной степени развившегося Вашего дарования, но не следует, как по причине избранного Вами сюжета, так и потому, что Вам приходилось копировать Ваш этюд с колоссальных образцов — «Манфреда» Байрона и «Фауста» Гете. Немудрено, что внушённый ими сколок вышел относительно бледен.

Извините, если скажу, что этот этюд — есть плод более ума, нежели сердца и фантазии, хотя в нем и звучит (отчасти) искренность и та наивность, какую видишь на лицах молящихся фигур Перуджино. — Но если есть искренность и наивность, то нет жара, страстности, экстаза, какие обыкновенно теплятся в уме и сердце горячо верующих, оттого и кажется, что это, как я сейчас сказал, есть более плод ума, пожалуй, созерцательного, но не увлечения и чувства. По этой причине — мало силы, исключая двух-трех монологов, один Аббата и другой — Астарты. Если бы, кажется мне, посжать, посократить, иные диалоги свести в одно — от этого исчезли бы повторения, и этюд выиграл бы в силе. Теперь он кажется — не свободно, без задней мысли начертанной широкой картиной художника, а скорее правильно, холодно исполненной задачей на тему о тщете земной науки и о могуществе веры в вечное начало и т. д.

Но тема эта хотя и не новая, но прекрасная, благодарная и для мыслителя, и для поэта. У Вас она отлично расположена: душа, сбросившая тело, внезапно очутилась над трупом его; над ним горячо молится монах; бессмертная, «другая» жизнь уже началась: какой ужас должен охватить эту душу, вдруг познавшую тщету земной мудрости и ложь его отрицаний вечности, божества и проч.! И какое поле для фантазии художника, если он проникнет всю глубину и безотрадность отчаяния мнимого мудреца, все отрицавшего и прозревшего — поздно. Раскаяние по ту сторону гроба — по учению веры — недействительно: он, перешагнув за этот порог, должен постигнуть это, — то есть что нет возврата, что он damnatus est. [382]

382

Признан виновным (лат.).

Вот это отчаяние одно, по своему ужасу и безвыходности — могло бы быть достойною задачею художника! Образцом этого отчаяния и должна бы закончиться картина! Пусть он погибает! Он так гордо и мудро шел навстречу вечности, не верил вечной силе и наказан: что же нам, православным, спасать его! Если же всепрощающее божество и спасет, простит его — то это может совершиться такими путями и способами, о каких нам, земным мудрецам и поэтам, и не грезится! Может быть, в небесном милосердии найдут место и Каин, и Иуда, и другие.

А у нас, между людьми, как-то легко укладываются понятия

о спасении таких героев, как Манфред, дон-Жуан и подобные им. Один умствовал, концентрировал в себе весь сок земной мудрости, плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, то есть, пожалуй, общечеловеческой — и думал, что он — бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращённую фантазию и угождая плотским похотям, — потом бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама (и в «Возрожденном Манфреде» тоже Астарта) — и Окаянный Отверженныйуже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво и т. д.! Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!

За что же другим так трудно достигать его? Где же вечное Правосудие? Бог вечно милосерд, это правда, но не слепо, иначе бы Он был пристрастен!

Притом же «Возрожденный Манфред» и в небо, в вечность, стремится через даму и ради нее и там надеется, после земного безверия, блаженствовать с нею и через нее, все-таки презирая мир. Но ведь он мудрец, должен знать, что в земной любви женщине, даже так называемой возвышенной любви, глубоко скрыты и замаскированы чувственные радости. Зачем же искать продолжения этого в небе, где не «женятся, не посягают» и где, по словам Евангелия, живут как Ангелы. Она, хотя возражает ему, что надо любить не ее одну, а все живущее, однако же уверяет потом, что она будет с ним вдвоем неразлучна. Эгоисты оба!»

Поделиться с друзьями: