Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
Шрифт:

Имелись также этнические меньшинства, которые до 1914 года не слишком стремились к национальной независимости, хотя позднее некоторые из них ее приобрели. В Австро-Венгрии проживали, например, чехи и словаки, а также евреи (немногочисленных сионистов в расчет не принимаем). В другом многонациональном государстве жили шотландцы, большинство которых извлекало ощутимую материальную выгоду из унии с Англией и из ее империи и которые даже чехов удивляли отсутствием национальной гордости. Ярослав Гашек описал прием, устроенный чешскими хозяевами шотландским гостям после футбольного матча “Славия” — “Абердин”. Чехи, рассчитывая на культурный обмен, рассказывают о национальном возрождении, о национальных героях Яне Гусе, Гавличеке и святом Яне Непомуцком, поют чешский гимн. Но шотландские футболисты (они играют не из-за любви к своей стране, а за плату — 2 фунта в день) решают, что Гавличек — это бывший игрок “Славии”, и поют в ответ скабрезную песенку о “красотке-маркитантке”{786}.

Наконец, не следует забывать о нетипичных и карликовых государствах, существование которых игнорировало основные принципы национализма: о многоязычной Швейцарской конфедерации и крошечном (и при этом независимом) герцогстве Люксембург, которое, как и Бельгия, объявило о своем “вечном нейтралитете”. Здесь не было этой непреодолимой силы — национализма, настаивавшего на том, что статус Боснии и Герцеговины не может оставаться прежним. Эта отличавшаяся религиозным разнообразием территория сначала относилась к Османской империи, а затем, по решению Берлинского конгресса (1878), была оккупирована Австро-Венгрией, а в 1908 году была официально

включена в состав габсбургской державы и в качестве “коронной земли” передано под контроль общеимперского министерства финансов.

Австрия наводнила Боснию солдатами и чиновниками, искоренила разбойников, построила 200 начальных школ, две тысячи километров шоссейных и тысячу километров железных дорог, а также попыталась содействовать прогрессу сельского хозяйства — увы, безуспешно (если в деревню присылали хряка-производителя, он оказывался на рождественском столе). В 1910 году австрийцы учредили в Боснии парламент. Они даже попытались убедить три религиозных общины считать себя босняками, однако из этого ничего не вышло. Единственное, в чем сошлись православные, католики и мусульмане, — это то, что им нет никакого дела до австрийцев, и в студенческую террористическую организацию “Молодая Босния” входили представители всех общин. Чем требовательнее были австрийцы, тем решительнее становились террористы. Когда эрцгерцог Франц Фердинанд с супругой герцогиней Софией Гогенберг решил посетить Сараево 28 июня (это не только сербский праздник Видовдан, но и день битвы на Косовом поле), члены “Молодой Боснии” решили их убить. Удалось это сделать со второй попытки (это был самый известный случай, когда история “повернула не туда”) больному туберкулезом студенту-сербу Гавриле Принципу{787}. Правительство Сербии не планировало покушение, хотя Принцип и его сообщники, несомненно, пользовались поддержкой панславянской организации “Черная рука”, а та имела связи с полковником Аписом, начальником Разведывательного отдела сербского Генштаба. Хозяева Аписа понимали, что конфликт с Австро-Венгрией, превосходящей Сербию в военном отношении, не улучшит шансы на присоединение к их королевству Боснии и Герцеговины. При этом они знали, что общеевропейская война приблизит их к этой цели. Еще в 1898 году (накануне первой Гаагской мирной конференции) сербский журналист заявил в Белграде британскому министру:

Наш народ ни в коем случае не привлекает идея разоружения. Сербская раса разделена между семью или восемью иностранными государствами, и пока сохраняется это положение вещей, оно не будет нас устраивать. Мы живем надеждой извлечь пользу из всеобщей войны, если она начнется{788}.

Итак, внешняя политика Сербии представляла собой своеобразный националистический вариант ленинского постулата “Чем хуже, тем лучше”. Министр иностранных дел Сербии заявил: “ [Наша] задача сильно упростится, если распад Австро-Венгрии совпадет с избавлением от Турции”{789}. Но чтобы это произошло, австрийцы должны были спровоцировать (по меньшей мере) русских.

Нестабильность на Балканах, однако, до 1908 года не имела серьезных последствий для великих держав. С 1897 года Австрия и Россия пришли к взаимопониманию касательно ситуации в регионе. Австрийский министр иностранных дел Алоиз фон Эренталь перед аннексией Боснии даже консультировался со своим русским коллегой Александром Извольским. Конечно, когда в 1908–1909 годах запахло порохом. Извольский (поздно узнав, что уступка в отношении Черноморских проливов, которую он взамен ждал, вне австрийской компетенции) потребовал, чтобы аннексию одобрила международная конференция. Германия, долго наблюдавшая за балканскими склоками со стороны, тогда решительно поддержала Вену (впервые с непродолжительного эксперимента с “новым курсом” Каприви в первые годы правления Вильгельма II){790}. Мольтке заверил Конрада: “В тот момент, когда Россия объявит мобилизацию, Германия также объявит мобилизацию, причем, безусловно, общую”{791}. Парадоксально, но германское вмешательство привело к ослаблению напряженности. Русские, незадолго до того потерпевшие унизительное поражение от японцев, отнюдь не готовы были воевать и пошли на попятный, когда стало понятно, что ни Франция, ни Англия им не симпатизируют. Подобное же случилось осенью 1912 года, после Первой Балканской войны: тогда Сербия и Болгария с помощью Черногории и Греции изгнали турок из Косова, Македонии и Новопазарского санджака (оставленного Османской империи Берлинским конгрессом). Хотя Пуанкаре дал понять, что если “Россия вступит в войну, то вступит и Франция”, а Альфред фон Кидерлен-Вэхтер пообещал австрийцам “безусловную… поддержку”, войны не хотели ни в Санкт-Петербурге, ни в Вене. Когда граф Леопольд фон Берхтольд, преемник Эренталя, выдвинул свои условия: предоставление независимости Албании (к немалому удивлению самих албанцев) и возражение против приобретения сербами порта [Сан-Джованни-ди-Медуа, ныне албанский Шенджин] на Адриатическом море, — Сазонов дал понять сербам, что если они будут настаивать на доступе к морю, то не смогут рассчитывать на поддержку России. (Отметим, что Россия не была связана с Сербией договором о военной помощи{792}.) Правда, русские подняли ставки в гонке вооружений, задержав увольнение в запас выслуживших срок солдат, но это было скорее рефлекторное действие. По-настоящему они опасались, что давно вышедшие из-под их опеки болгары могут обмануть их, дойдя до Константинополя. В феврале 1913 года Бетман-Гольвег сказал Берхтольду: “Я думаю, если мы попытаемся сейчас решить проблему силой, это принесет неизмеримый ущерб… если есть хоть малейшая возможность вступления в этот конфликт на более благоприятных для нас условиях”{793}. Когда Болгария попыталась отторгнуть Македонию у Сербии (и Салоники у Греции) в июне 1913 года (и была наголову разбита), германский канцлер выразил надежду на то, что “Вена не позволит нарушать свой покой кошмару Великой Сербии”{794}. Самое большее, на что был готов Берхтольд, — это выбить сербов с албанской территории.

Что изменилось к 1914 году? Во-первых, русских испугал явный интерес немцев к Турции (на что указывала отправка в Константинополь военной миссии Отто Лимана фон Сандерса). Состояние российских финансов зависело от зернового экспорта, а зерно вывозили через Босфор и Дарданеллы. При этом российский Черноморский флот был слаб, как и Турция после Балканских войн. Это обстоятельство явилось одним из поводов к заключению в январе 1914 года российско-французского соглашения о железнодорожном строительстве, а также к принятию программы перевооружения, полгода спустя одобренной Государственной думой.

Во-вторых, ситуацию изменил выход из игры самого Франца Фердинанда, который осаживал излишне воинственного Конрада. Но в первую очередь — германское решение поддержать (на самом деле — прямое подстрекательство) австрийское выступление против Сербии, чтобы устранить угрозу со стороны “южнославянского Пьемонта”: по словам Франца Фердинанда, “устранить… Сербию как политический фактор на Балканах”. И кайзер, и Бетман-Гольвег заверили габсбургского посла графа Ласло Сегени-Марича и специального посланника Берхтольда графа Хойоса в том, что “даже если между Австрией и Россией начнется война… Германия встанет на вашу сторону”{795}. Для историка всегда было загадкой, почему официальный Берлин не оставил эту затею, несмотря на все признаки того, что это может привести к европейской войне.

Азартная игра

В июле 1914 года германское военно-политическое руководство неоднократно выражало надежду, что Россия не вмешается в австро-сербский конфликт и он останется локальным{796}. При этом немцы явно рассматривали возможность большой войны. Так, в феврале 1913 года Бетман-Гольвег отверг идею превентивного нападения на Сербию из-за вероятности “вмешательства русских… которое приведет к чреватому войной конфликту Тройственного союза… с Антантой, и тогда Германии придется почувствовать

на себе всю тяжесть нападения французов и англичан”{797}. Поразительно, что кайзер, рассуждая о превентивной войне, дал понять Максу Варбургу, что говорит о войне с Россией, Францией и Англией — вопреки собственным попыткам сближения с Великобританией по колониальным вопросам. У немцев в случае поддержки ими австрийцев против Сербии имелись веские основания опасаться полномасштабной общеевропейской войны. Как только был опубликован австро-венгерский ультиматум, Сазонов дал понять, что Россия не останется в стороне, а 25 и 29 июля 1914 года Грей подтвердил позицию, которую англичане заняли в декабре 1912 года: если под угрозу будет поставлено “положение Франции как державы”, Англии придется действовать{798}. Берлин, наблюдавший все признаки того, что война не будет локальной, располагал достаточными возможностями уклониться от конфликта{799}. И все-таки Германия лишь делала вид, что поддерживает мирные инициативы англичан{800}. Немцы призывали австрийцев поторопиться, а после 26 июля прямо отказались искать дипломатическое решение вопроса{801}. Лишь в последний момент они стушевались: сначала кайзер, 28 июля{802}, а затем Бетман-Гольвег, который, узнав о предупреждении, 29 июля сделанном Греем послу князю Лихновскому, попробовал урезонить австрийцев{803}. Берхтольд попытался дать отбой, но немецкие военные добились — увещеваниями и открытым неповиновением — принятия приказов о мобилизации, ультиматумов и актов об объявлении войны{804}.

Утверждали, конечно, что свою роль в развязывании конфликта сыграло и решение русского правительства о мобилизации, частичной или общей{805}. Тем не менее Мольтке и Бетман-Гольвег неофициально приняли довод русских о том, что их мобилизация не того же рода, что германская, и не означает объявление войны. Очевидно, что к 27 июля главной заботой немцев стало, по словам Мюллера, “свалить вину на Россию и не дать ей уклониться от войны” — иными словами, выдать мобилизацию царской армии за свидетельство ее подготовки к нападению на Германию{806}. Немецкая военная разведка, добыв данные о мобилизации в России, записала на свой счет первый в ту войну шпионский успех. О введении вечером 25 июля “Положения о подготовительном к войне периоде” в Берлине узнали утром 27 июля, в понедельник, хотя Бетман-Гольвег уже накануне днем в депеше Лихновскому ссылался на “неподтвержденные данные” об этом, поступившие из “надежного источника”{807}. Первые донесения об объявленной Николаем II общей мобилизации достигли Берлина вечером 30 июля. Мольтке не был вполне уверен до утра следующего дня, но и тогда он потребовал, чтобы агент добыл плакат с объявлением о мобилизации и зачитал его по телефону{808}. Час спустя немцы объявили о “надвигающейся военной угрозе”.

Почему немцы поступили так? Лучшее объяснение, которое может предложить историк дипломатии, основано на структуре европейских альянсов, которые с начала XX века были открыто направлены против Берлина. У России, Франции и Великобритании нашлись точки соприкосновения, но Германия так и не смогла (или не захотела) вступить в альянс. Немцы сомневались даже в имевшихся союзниках — клонящейся к упадку Австро-Венгрии и ненадежной Италии. Поэтому можно сказать, что Германия видела в конфронтации на Балканах средство укрепить свой непрочный союз, а также, вероятно, создать в этом регионе антироссийский союз и даже расколоть Антанту{809}. Эти расчеты нельзя счесть нереалистичными. Ход событий показал, что были все основания сомневаться в прочности Тройственного союза, да и Антанта была далеко не монолитной (особенно если речь идет об Англии){810}. Еще до Июльского кризиса полковник Хаус, представитель Вудро Вильсона в Европе, заметил: “На самом деле Германия желает, чтобы Англия порвала с Антантой”{811}. Даже поддержка французами России — несмотря на горячие заверения посла Мориса Палеолога и генерала Жозефа Жоффра — 30 июля и 1 августа оставалась под вопросом{812}. Таким образом, возможно, у Бетман-Гольвега и Ягова (несмотря на понимание последствий конфликта для Бельгии) было достаточно указывающих на разлад между странами Антанты данных, чтобы надеяться на невмешательство англичан. Они сознавали риск относительно Бельгии: 28 апреля 1913 года сам Ягов отказался дать Бюджетной комиссии рейхстага гарантии бельгийского нейтралитета, поскольку это даст французам “подсказку, где нас ждать” (одна из характерных уверток, которые были сильной стороной Ягова){813}. Но Ягов и Бетман-Гольвег предпочли рискнуть ради дипломатической победы{814}.

Увы, все это не дает убедительного объяснения, почему германские генералы были решительно настроены и продолжали сражаться даже тогда, когда Антанта устояла. Это особенно важно: именно они после дипломатического провала настояли на мобилизации. Военные историки предлагают следующее объяснение: германский Генштаб, исходя из пессимистической оценки наличной и будущей численности европейских армий, сделал выбор в пользу превентивной войны. Этот довод в прошлом неоднократно отвергался. Но, как мы видели, летом 1914 года он снова был актуален. Тогда Мольтке взялся убедить кайзера, гражданские власти, а также австрийцев в том, что из-за новых программ вооружения, принятых во Франции и, что тревожнее, в России, уже через несколько лет Германия окажется в их власти. “Перспективы для нас складываются как нельзя лучше”, — отметил 3 июля заместитель начальника Генштаба граф Георг фон Вальдерзее, имея в виду неподготовленность русских. Три дня спустя кайзер повторил: “В настоящий момент Россия в военном и финансовом отношении совершенно не готова к войне”{815}. 6–7 июля Курт Рицлер отметил в дневнике, что из донесений военной разведки складывается “печальная картина”: “После достройки их [русских] стратегических железных дорог в Польше наше положение станет безвыходным… Антанте известно, что мы совершенно парализованы”{816}. 12 июля Сегени-Марич передал доводы немцев Берхтольду: “Если царская империя решится воевать, она будет не настолько готова в военном отношении и ни в коем случае не будет настолько сильна, какой станет через несколько лет”{817}. 18 июля Ягов передал Лихновскому в Лондон: “В основном Россия сейчас к войне не готова… Через несколько лет, по всем компетентным предположениям, Россия уже будет боеспособна. Тогда она задавит нас количеством своих солдат; ее Балтийский флот и стратегические железные дороги уже будут построены”{818}. 25 июля Ягов сказал журналисту Теодору Вольфу, что хотя “войны не ищут ни Россия, ни Франция, русские… недостаточно вооружены и не нападут. Но через два года, если мы ничего не предпримем, угроза будет гораздо серьезнее, чем сейчас”{819}. “В любом случае скоро начнется война, — заверил Вольфа Ягов, — и момент для нее очень подходящий”{820}. На следующий день, когда Мольтке вернулся в Берлин, почва уже была подготовлена: “Нам больше не удастся нанести удар настолько сильный, как теперь, когда Франция и Россия продолжают наращивать численность войск”{821}. Бетман-Гольвег наконец согласился: “Если войне суждено начаться, то лучше уж сейчас, чем через год или два, когда Антанта усилится”{822}. В следующие дни, когда Бетман-Гольвег выказывал признаки нерешительности, Мольтке напомнил ему, что “военная обстановка для нас день ото дня ухудшается и может — если наш потенциальный противник будет и впредь осуществлять приготовления — привести к фатальным для нас последствиям”{823}. Таким образом, довод в пользу войны через год, а не через два, превратился в довод в пользу мобилизации сегодня, а не завтра.

Поделиться с друзьями: