Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
Шрифт:
Не знаю, как мы поступим. Мы ни с кем не ссорились и, надеюсь, сохраним нейтралитет. Но если Германия объявит войну России, а Франция встанет на сторону России, то, боюсь, в войну втянут и нас. Однако вы можете быть уверены, что и я, и мое правительство сделаем все возможное для предотвращения войны в Европе.
Кронпринц решил, что Англия “вначале” останется нейтральной, хотя и усомнился, “сможет ли она долго” сохранять нейтралитет “ввиду ее отношений с Францией”{835}. Впрочем, английский нейтралитет в ближайшее время — вот все, что требовалось германскому правительству, если армия сможет достичь достаточно сильных позиций на континенте. В общем, английский политический курс был настолько запутанным, что его можно было интерпретировать более или менее вольно. К воскресенью 26 июля французы окончательно убедили себя, что могут положиться на англичан, тогда как немцы считали вопрос о невмешательстве Британии решенным. Ягов заявил Камбону: “У вас свои сведения, у нас свои”. (Увы, одни и те же.) Германское правительство продолжало изображать заинтересованность в предложениях Грея о посредничестве в переговорах, которые, однако, не собиралось вести{836}.
Справедливости ради следует сказать, что запутавший всех Грей почти добился успеха. Правительство Сербии почувствовало себя настолько беззащитным, что оно (несмотря на изумление Грея по поводу “трудновыполнимых” условий Вены) почти согласилось принять австрийский ультиматум
К несчастью, военная логика теперь преобладала над дипломатическими расчетами. Еще до обстрела австрийцами Белграда Сазонов и российские военные объявили о частичной мобилизации, а узнав о том, что Германия в любом случае намерена провести мобилизацию, отчаянно попытались превратить ее в общую. На самом деле русские еще 29 июля начали мобилизацию в Одесском, Киевском, Московском и Казанском военных округах (позднее Николай II говорил, что это решение было принято четырьмя днями ранее), заверив германского посла, что это не указывает на наличие у России “каких-либо наступательных намерений против Германии”. Но после заявления Пурталеса о том, что Германия все же “вынуждена мобилизоваться и перейти от слов к действиям”, русские решили, что частичной мобилизации может оказаться недостаточно, к тому же она может помешать мобилизации общей. Последовала череда истерических совещаний и телефонных переговоров: Сазонов и его коллеги пытались убедить колеблющегося царя согласиться на общую мобилизацию. 30 июля в два часа ночи Николай II наконец решился. Мобилизация началась на следующий день. (Как и в Берлине, в судьбоносный момент превозносимое могущество монарха оказалось призрачным{843}.) Именно этого и ждали немцы, стремившиеся начать мобилизацию, направленную не только против России, но и Франции{844}. Идея российско-австрийских переговоров была отброшена в странном “состязании в медлительности”: Германия (ради влияния на общественное мнение) задержала мобилизацию, чтобы позволить России сделать это первой. Война в Европе стала неизбежной. Бетман-Гольвег наконец понял, что Англия в ответ на нападение на Францию немедленно вмешается. Он попытался склонить австрийцев к переговорам, однако те отказались свертывать военные операции{845}. Остались без ответа и призывы кайзера к царю остановить мобилизацию. Начальник российского Генерального штаба Николай Янушкевич пообещал Сазонову после решения императора поступить следующим образом:
Я уйду, сломаю свой телефон и вообще приму все меры, чтобы меня никоим образом нельзя было разыскать для преподания противоположных приказаний в смысле новой отмены общей мобилизации{846}.
Немцы заявили, что если Россия не остановит мобилизацию, то им не остается ничего иного, как сделать то же самое. Это подразумевало вторжение в Бельгию и Францию{847}. В тот момент, когда Россия решилась на общую мобилизацию, началась “война по расписанию”: война между четырьмя континентальными державами (а также, конечно, Сербией и Бельгией). Под вопросом по-прежнему оставалось участие в конфликте Великобритании (и, следовательно, Турции и Италии).
Почему сражалась Англия
Неудивительно, что в этих условиях французское и российское правительства начали давить на Грея, требуя прояснить позицию Великобритании{848}. Франция считала, что если Грей “публично объявит, что Англия в случае конфликта… придет на помощь Франции, то войны можно будет избежать”{849}. Но Грей, несколько дней пытавшийся намекнуть на это Лихновскому, знал, что он не в состоянии единолично дать такое обязательство. Правда, “ястребы” из МИДа указывали, что (по выражению Кроу) Антанта “выковала” “духовные узы” и поэтому “мы должны сразу же отдать приказ о мобилизации армии” (слова Никольсона){850}. Однако Грей (с 1911 года это неоднократно подтверждалось) был не в состоянии действовать без поддержки коллег-министров и своей партии, не говоря уже о призрачной силе, к которой часто апеллируют политики, — о силе “общественного мнения”. И было далеко не ясно, может ли он положиться на кого-либо для оправдания публичного обещания военной помощи Франции. В итоге решили не принимать никакого решения, “поскольку, [как выразился Герберт Сэмюел,] если обе стороны не знают, что предпримем мы, то обе не пожелают рисковать”{851}. Самое большее, что мог сделать Грей, — это повторить Лихновскому частным образом (“чтобы впоследствии не упрекнули в вероломстве”), что “если [Германия] и Франция будут вовлечены [в конфликт], это вынудит английское правительство… быстро принять решение. Нельзя будет более оставаться в стороне и ждать”{852}. Почему прежние заявления Грея не убеждали Бетман-Гольвега, а это впечатлило? А вот почему: впервые Грей дал понять, что действия англичан в поддержку Франции будут стремительными{853}. Столь же сильное впечатление в Лондоне произвел призыв Бетман-Гольвега (прозвучавший незадолго до того, как он узнал о предупреждении, сделанном Греем Лихновскому) к англичанам сохранять нейтралитет: теперь намерение
Германии напасть на Францию было очевидным{854}. Но, хотя предложение немцев было резко отклонено, следующим шагом англичан не стало обязательство вмешаться в европейский конфликт, и распоряжения Черчилля по флоту 28–29 июля определенно не имели такого же смысла, как приказы о мобилизации сухопутных сил в континентальных странах{855}. Напротив: Грей, сделав неофициальное предупреждение, явно смягчил официальный курс в отношении Германии, чтобы в последний раз привлечь внимание к идее четырехсторонних переговоров{856}. Утром 31 июля Грей даже заявил Лихновскому:Если Германия сможет выдвинуть разумное предложение, которое ясно укажет на то, что Германия и Австрия по-прежнему стремятся к сохранению мира в Европе, и если Россия и Франция согласятся с ним, то я поддержу такое предложение… но если Россия и Франция его не примут, правительство Его Величества снимает с себя ответственность за последствия.
“Разумное предложение”, которое имел в виду Грей, заключалось в том, что “Германия обязуется не нападать на Францию, если та в случае войны России с Германией сохранит нейтралитет [или хотя бы откажется отправить свои войска за границу]”{857}. Даже пессимист Лихновский, слыша такое, начал думать, что “в случае вероятной войны Англия может занять выжидательную позицию”{858}. Официальный Париж отреагировал с унынием. Вечером 1 августа Грей прямо заявил Камбону:
Если Франция не сумеет воспользоваться этим положением [т. е. предложением], то это потому, что она вступила в союз, сторонами которого мы не являемся и условий которого мы не знаем… Сейчас Франция должна самостоятельно принять решение, без учета поддержки, которую мы не в состоянии сейчас обещать… Мы не сможем предложить парламенту отправить на континент экспедиционные силы… пока не будут чрезвычайно сильно задеты наши интересы и обязательства{859}.
Приватно сделанное Лихновскому предупреждение, как объяснил Грей Камбону, — “не то же самое, что… обещание Франции”{860}. Грей оказался не готов дать бельгийскому послу гарантии даже в том, что “если Германия нарушит нейтралитет Бельгии, мы определенно поможем ей”, — хотя впоследствии правительство много рассуждало о соответствующем своем обязательстве{861}.
Грей в те судьбоносные дни был связан внутриполитическими обстоятельствами. Как мы видели, многие либеральные политики и журналисты выступали резко против вмешательства{862}. 30 июля 22 либерала — члена “заднескамеечного” Комитета по иностранным делам — через Артура Понсонби уведомили о том, что “любое решение в поддержку участия в войне в Европе встретит не только сильнейшее неодобрение, но и лишит правительства поддержки”{863}. Асквит считал, что около 3/4 депутатов от его партии предпочитало “абсолютное невмешательство — любой ценой”{864}. Кабинет министров это учел, и сторонники вмешательства в конфликт на континенте остались в явном меньшинстве. Девятнадцать человек, которые собрались 31 июля, можно разделить на три неравные группы: во-первых, на тех, кто (вместе с большинством партии) предпочитал, чтобы Великобритания немедленно объявила о своем нейтралитете (Морли, Саймон, Джон Бернс, граф Бичем, Ч. Гобхауз и др.), во-вторых, сторонники вмешательства (Грей и Черчилль) и, в-третьих, неопределившиеся (в том числе Маккенна, Холдейн, Сэмюел, Харкорт, квакер Джозеф Пиз и маркиз Кру, а также, вероятно, Ллойд Джордж и, конечно, сам Асквит{865}). Морли решительно возразил против выступления на стороне России, и большинство явно было готово с ним согласиться. Однако угрозы Грея подать в отставку в случае “категорически бескомпромиссной политики невмешательства” оказалось достаточно для того, чтобы ситуация зашла в тупик{866}. Кабинет министров согласился с тем, что “английское общественное мнение не позволит нам сейчас поддержать Францию… Нам нечего сказать в поддержку своей позиции”{867}.
Ситуация сдвинулась с мертвой точки вечером 1 августа. Пока Грей играл в бильярд в клубе “Брукс”, Черчилль сумел убедить Асквита (после известия о том, что Германия объявила войну России) в необходимости отдать приказ ВМФ о мобилизации{868}. Это лишь побудило Морли и Саймона на следующее утро пригрозить отставкой, а большинство — снова отвергнуть настойчивые призывы Грея открыто объявить о готовности вмешаться. В то судьбоносное воскресенье все, к чему удалось прийти на первом заседании, — это “если германский флот выйдет в Ла-Манш или Северное море, чтобы предпринять враждебные действия против французского побережья или судоходства, то английский флот обеспечит защиту в полной доступной ему мере”{869}. Даже это заявление (далекое от объявления войны, если учесть, что подобные германские операции на море были крайне маловероятны) оказалось чересчур для главы Торговой палаты Джона Бернса: он подал в отставку. Герберт Сэмюел заметил, что “если так пойдет и дальше, с Асквитом останется Грей… и еще три [министра]. Думаю, все остальные подадут в отставку”{870}.
В тот день за ланчем у Бичема семь министров (среди них Ллойд Джордж) выразили свои опасения относительно даже ограниченных приготовлений на флоте. Морли впоследствии заметил, что если бы Ллойд Джордж увлек за собой сомневающихся, то “кабинет, несомненно, в тот вечер пал бы”. Однако призыв Харкорта к Ллойд Джорджу “выступить от нашего имени” услышан не был{871}. Если бы они знали, что Грей тайно передал Лихновскому предложение о французском нейтралитете в русско-германском вооруженном конфликте и что в то утро за завтраком у Асквита Лихновский расплакался, они смогли бы все это учесть{872}. Морли, Саймон и Бичем присоединились к Бернсу, подавшему в отставку, после того, как Грей в тот вечер смог отстоять обязательства перед Бельгией с помощью угрозы уйти в отставку самому. Заместитель министра Чарльз Тревельян также подал заявление{873}.
Почему правительство не пало? Асквит записал в дневнике, что Ллойд Джордж, Сэмюел и Пиз попросил отставников “не уходить или хотя бы отложить отставку” и те “согласились сегодня ни о чем не объявлять и занять свои обычные места в Палате [общин]”{874}. Но почему в итоге ушли в отставку лишь Морли, Бернс и Тревельян?{875} Обычный и очень краткий ответ таков: Бельгия.
Конечно, МИД давно признал, что решение выступить на стороне Франции “далось бы легче, если бы германская агрессия… привела к нарушению нейтралитета Бельгии”{876}. Позднее Ллойд Джордж и другие называли нарушение бельгийского нейтралитета главной причиной, склонившей их — и “общественное мнение” — к вступлению в войну{877}. На первый взгляд этот довод неоспорим. Главной темой выступления Асквита 6 августа в Палате общин на тему “Во имя чего мы сражаемся?” стало взятое Англией “формальное международное обязательство” поддерживать нейтралитет Бельгии во имя закона и чести и “подтвердить тот принцип… согласно которому малые народы не должны подвергаться насилию”{878}. Это же во многом обеспечило успех вербовочной кампании Ллойд Джорджа в Уэльсе{879}.