Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
Шрифт:

Когда австрийский призывник-уклонист Адольф Гитлер услышал о покушении на Франца Фердинанда, его

сначала охватила тревога, не убит ли он немецкими студентами, у которых вызывала возмущение систематическая работа наследника над славянизацией австрийского государства… Но когда я узнал имя предполагаемого убийцы, когда мне сказали, что убийца, безусловно, серб, меня охватил тихий ужас по поводу того, как отомстила эрцгерцогу неисповедимая судьба. Один из самых видных друзей славянства пал жертвой от руки славянских фанатиков{1080}.

Т. Э. Лоуренс описывал, как арабы и турки перед боем обменивались

потоками слов… После выкрикивания грязных ругательств на знакомых им языках наступал момент, когда в запале турки называли арабов “англичанами”, а арабы в ответ кричали: “Немцы!” Никаких немцев в Хиджазе, разумеется, не было, да и я был здесь первым англичанином{1081}.

Конечно, арабы сражались не за Бельгию. Лоуренсу стоило больших усилий убедить их воевать за собственную независимость.

Так почему столько мужчин-англичан добровольно ушло на фронт? Я вижу тому пять причин.

1. Удачные методы вербовки. На увеличении набора могла положительно сказаться деятельность Парламентского комитета по комплектованию вооруженных сил (ПККВС). Он создал, несомненно, впечатляющий аппарат: 2 тысячи волонтеров сумели провести 12 тысяч митингов. На митингах прозвучало почти 20 тысяч речей. Было разослано 8 миллионов вербовочных писем и распространено не менее 54 миллионов плакатов,

листовок и т. д. С другой стороны, ПККВС был учрежден лишь 27 августа, первое заседание состоялось 31 августа, поэтому он фактически бездействовал во время наибольшего притока добровольцев{1082}. Мемуаристы, от Кройдона до Ланкашира, указывают, что бравурные звуки военных оркестров, играющих у вербовочных пунктов в самом начале войны, оказали эффект больший, нежели сколько угодно речей, произнесенных местными “лучшими людьми”{1083}. Возможно, некоторую роль сыграли и газеты. Появлялось множество передовиц вроде той, которую 1 сентября напечатала Newcastle Daily Chronicle: “Нужно больше солдат-англичан. Мужское население наших стран-союзниц представлено уже в полной мере”{1084}.

2. Давление со стороны женщин. Сохранилось множество свидетельств о том, что женщины вручали мужчинам в штатском белые перья — символ трусости. Государственная пропаганда пользовалась этим обстоятельством. Так, плакат ПККВС (с намеком, что муж или сын женщины останется в живых) бил точно в цель: “Когда война закончится и кто-нибудь спросит у вашего мужа или сына, что тот делал во время Великой войны, придется ли ему устыдиться того, что вы не отпустили его на фронт?” Грубее, но, возможно, действеннее был намек на то, что мужчина, не пожелавший сражаться, способен впасть в грех и иного рода: “Носит ли ваш возлюбленный хаки? Если он пренебрегает своим долгом по отношению к королю и стране, может прийти время, когда он пренебрежет и вами{1085}. “И что, — вопрошала миссис Ф. Боас в памфлете ПККВС, — разве любой парень у нас в Литл-Бидуорте не сцепится с парнем вдвое больше себя, если увидит, что тот измывается над тем, кто младше?”{1086} Даже лидеры суфражисток (например, Эммелин и Кристабель Панкхерст) заговорили о том, что Германия — это “нация мужчин” и что победа немцев станет “чудовищным ударом по чаяниям женского движения” касательно введения обязательной воинской повинности и прихода женщин на военные заводы{1087}. Неудивительно, что Уилфред Оуэн испытывал особую ненависть к поэтессе Джесси Поуп, автору стихотворения “Призыв”: “Кто в окоп — / Не ты, паренек?”{1088}

3. Давление со стороны коллег и товарищей. Не подлежит сомнению значение так называемых товарищеских батальонов в укреплении решимости друзей, соседей или сослуживцев вместе идти на фронт. Самые ранние примеры: батальон биржевиков [Лондонского] Королевского фузилерного полка (образован 21 августа), батальон “коммерсантов и людей свободных профессий” Глостерского полка и три батальона ливерпульских конторщиков — указывают на желание сохранить в армии не только местную и региональную обособленность, но также профессиональный (и, вероятно, классовый) состав{1089}. Как бы в подтверждение английского воззрения, что война сродни игре, были даже сформированы батальон из бывших футболистов и рота из бывших боксеров{1090}. Кроме того, имелась возможность сохранить привилегированность. За вступление в некоторые батальоны даже взимали плату: до 5 фунтов{1091}. К весне 1915 года, однако, ряды “товарищей” сильно поредели, и солдатам пришлось сражаться плечом к плечу со вчерашними незнакомцами, нередко совсем другого социального происхождения и из другой местности{1092}. Теперь в пропагандистских материалах ПККВС на тему “товарищества” появился оттенок понуждения: “Ты, конечно, гордишься тем, что твои приятели в армии. А что они думают о тебе?”{1093} В начале войны озвучивать такие соображения не было необходимости. В августе 1914 года даже такой невоинственный человек, как Уильям Беверидж, чувствовал настолько “страшную ревность” к тем, кто ушел в армию, что и сам “без энтузиазма предпринял одну или две попытки” сделать то же самое{1094}.

4. Соображения экономического характера. Известно скептическое отношение некоторых историков к влиянию экономических факторов на решение уйти на фронт. В декабре 1917 года канадская солдатская газета сообщала: “Тот, кто утверждает, что пошел в армию, чтобы получить складной нож и бритву, должен быть настоящим энтузиастом”{1095}. Дьюи не обнаружил корреляции между низким уровнем заработной платы и числом завербованных (скорее верно обратное){1096}. Тем не менее пик наплыва новобранцев в Англии, безусловно, совпал с пиком безработицы, вызванной августовским финансовым и торговым кризисом. Девять из десяти бристольских пролетариев, уволенных в первый месяц войны, вступили в армию{1097}. Завербованных определенно было меньше в тех районах, где бизнес быстро оправился от удара. Люди в 1914 году не окончательно утратили здравый смысл. А. Дж. Доусон в памфлете “Как помочь лорду Китченеру” силился доказать, что “для многих трудящихся… призыв определенно не повлечет потери денег” (хотя это утверждение явно ложно в приведенном им примере — глава семьи с тремя детьми погиб или полностью утратил трудоспособность){1098}. Когда Кардиффская железнодорожная компания предложила своим сотрудникам гарантии сохранения рабочего места, пособия их семьям и пенсии, если те пойдут в армию, желающих нашлось столько, что компании пришлось отказаться от своего обещания{1099}.

Давление могло исходить и от работодателей. 3 сентября Ассоциация владельцев шахт Западного Йоркшира приняла резолюцию о необходимости сформировать батальон. Торговая палата Ньюкасла сделала то же самое{1100}. В тот же день маклерская контора “Фостер и Брейтвейт” выпустила уведомление, в котором без обиняков было сказано: “Фирма ожидает, что все неженатые сотрудники в возрасте до 35 лет… немедленно вступят в армию графа Китченера, и призывает своих женатых сотрудников, годных к военной службе, сделать то же самое”{1101}. С помощью подобных призывов Джеймсу Далримплу, управляющему “Трамвайной корпорацией Глазго”, удалось в считаные часы сформировать 15-й батальон Хайлендерского полка легкой пехоты{1102}.

5. Импульсивное поведение. Как указывал Авнер Оффер, следует учитывать тот факт, что некоторые мужчины шли на фронт, мало думая о последствиях этого шага для себя и еще менее задумываясь о причинах войны{1103}.

Откровения

И все-таки невозможно объяснить дух 1914 года какой-либо одной теорией мотивации. Людвиг Витгенштейн, 7 августа вступивший добровольцем в австрийскую армию, записал в дневнике [33] : “Теперь, когда я смотрю смерти в лицо, мне представляется случай быть порядочным человеком… Возможно, близость к смерти откроет мне свет жизни. Пусть Господь просветит меня”. Философ жаждал “духовного опыта… который превратит [его] в другого человека” {1104} . Витгенштейн встретил войну не с энтузиазмом, а с глубоким пессимизмом. Уже 25 октября он доверился дневнику: “Сегодня, как никогда прежде, чувствую ужасающую плачевность нашего — немецкой расы — положения! Мне кажется, совершенно очевидно, что мы не можем выстоять против

Англии. Англичане — самая лучшая раса мира — не могут проиграть! А мы можем проиграть и проиграем, если не в этом году, то в следующем! Мысль, что наша раса должна быть повержена, меня страшно удручает…” Витгенштейн в начале войны служил на сторожевом судне на Висле и, не находя общего языка с “грубыми, глупыми и злыми” сослуживцами, совершил попытку самоубийства {1105} .

33

Пер. И. Эннс, В. Суровцева.

Витгенштейн — еврей, гений, человек мятущийся, учившийся в Кембридже, — кажется великим исключением. И все же он не был одинок в восприятии конфликта как религиозной войны. Ее начало сопровождалось религиозным подъемом почти во всех воюющих странах. В ту неделю, когда была объявлена война, во время межконфессиональной службы перед зданием Рейхстага в Берлине собравшиеся вместе распевали протестантские и католические гимны{1106}. Даже жителей Гамбурга (немецкого города с, вероятно, наименее религиозным в то время населением) охватила богоискательская лихорадка. Рут, сестра Перси Шрамма, ликовала по поводу того, что “наш народ пришел к Господу”{1107}. Во Франции, где антиклерикальные настроения много лет росли (и, конечно, никуда не делись во время войны), католическая церковь приветствовала “великое возвращение к Господу в массах и среди воинов”. Процветал культ Пресвятого Сердца Иисуса. Доходило даже до того, что некоторые воинственно настроенные священники призывали дополнить государственный флаг изображением Пресвятого Сердца. Заметно выросло число паломников, посещавших Лурд, Понман и Ла-Салетт{1108}.

Хорошо известно, что многие представители духовенства поощряли взгляд на европейский конфликт как на религиозную войну. В Германии этим грешили не только консервативные пасторы вроде Рейнгольда Зееберга. Отто Баумгартен и другие либеральные теологи также были не прочь поговорить об “Иисусовом патриотизме” (Jesu-Patriotismus), и именно на страницах журнала Christliche Welt Мартина Раде вскоре после объявления войны появилась карикатурная стилизация “Отче наш” (“Погибель неприятеля даждь нам днесь…”){1109}. Карл Краус в “Последних днях человечества” высмеивал воинственных протестантских пасторов, “сражавшихся” на “Синайском фронте”. В действительности описанные Краусом сцены — не вполне сатира. Краус, рассказывая о пьесе, упоминал, что “большая доля гротескных фраз — на самом деле цитаты”, и у нас есть все основания считать, что слова “Убийство [на войне] есть христианский долг, поистине священнодействие” были произнесены в действительности{1110}. Французские священники также охотно убеждали паству, что Франция ведет справедливую войну{1111}. Самым шокирующим примером воинственного церковного служения в Англии стала рождественская проповедь, прочитанная в 1915 году Артуром Фоули Уиннингтон-Ингрэмом, епископом Лондонским (включена в сборник его проповедей 1917 года). Он увидел в войне

великий крестовый поход (невозможно это отрицать), нацеленный на то, чтобы убивать немцев. Убивать их не ради убийства как такового, а для спасения мира. Убивать добрых и дурных, убивать молодых и стариков, убивать проявивших милосердие к нашим раненым — и извергов, которые распяли канадского сержанта, надзирали за избиением армян, потопили “Лузитанию” и обратили пулеметы против гражданского населения Арсхота и Лёвена. Убивать их, чтобы не погибла мировая цивилизация{1112}.

Конечно, Уиннингтон-Ингрэм пытался (очень неуклюже) выразить ту мысль, что война “выпустила наружу низкие страсти, существовавшие тысячи лет”. При этом он настаивал, что Великобритания ведет “войну за чистоту, за свободу, за международную честь и христианские принципы… И всякий погибший на этой войне [есть] мученик”{1113}. Отсюда недалеко до высказывания Горацио Боттомли о том, что “всякий и каждый — святой”. Уиннингтон-Ингрэм даже заявил корреспонденту Guardian:

Лучшее, что может сделать [англиканская] церковь для нации, — это в первую очередь помочь ей понять, что та ведет священную войну… Христос умер в Страстную пятницу за свободу, честь и благородство, и теперь наши парни гибнут за то же самое… Вы спрашиваете у меня, что делать церкви. И вот мой ответ: готовить народ к священной войне{1114}.

Поэт-лауреат Роберт Бриджес также считал, что Первая мировая была “изначально священной войной”{1115}. Хотя некоторые англиканские священники осуждали подобные крайности, другие (например, Майкл Ферс, епископ Претории) охотно поддерживали их. Немцы, писал Ферс, — это “враги Господа”{1116}. В США эти настроения были распространены еще шире. Проповедник Билли Санди начал молитву в Палате представителей так: “Господи! Тебе ведомо, что нет народа столь же нечестивого [как немцы] …алчного, сладострастного, кровожадного, который когда-либо бесчестил страницы истории”. (И прибавил: “Если перевернуть преисподнюю, на донышке найдешь клеймо «Сделано в Германии»”.){1117}

Военачальникам и политикам также нравилось смотреть на войну сквозь призму религии. С точки зрения Черчилля, истинного сына XIX века, пути Провидения (звучит очень по-гладстоновски) должны лежать вне “в высшей степени произвольного, случайного распределения смерти и разрушения”: “Не имеет большого значения… жив ты или мертв. Полнейшее отсутствие упорядоченности здесь заставляет прозревать предначертание большего масштаба где-либо еще”{1118}. Невозможно понять суровый нрав Дугласа Хейга, не зная, что он принадлежал к шотландской церкви. “Я чувствую, что каждый этап моего плана разработан с Божьей помощью”, — заявил Хейг жене накануне битвы на Сомме. Протестантизм, казалось, примирил некоторых с высокими потерями. Робер Нивель, который несет ответственность за провал, стоивший жизни невиданному за всю войну числу французских солдат, был протестантом (как и 1,5 % населения Франции){1119}. Шлиффен, автор в той же степени губительного стратегического плана, был пиетистом. (А вот Мольтке, не сумевший привести этот план в исполнение, был теософом.) Для многих Первая мировая война, хотя межконфессиональных конфликтов почти не наблюдалось, стала своего рода религиозной войной: крестовым походом без неверных. Даже на Западном фронте, где протестанты, иудеи и католики сражались с обеих сторон, солдатам предлагали поверить, что Господь именно на их стороне. И если религиозное разделение совпадало с политическим, результаты были особенно ужасными. Самый известный пример — организованный турками геноцид армян.

И все же есть огромная разница между воинственностью Уиннингтон-Ингрэма и милленаристским отчаянием Мольтке. Заманчиво решить, что последнее было свойственно религиозной атмосфере 1914 года в большей степени. Реакция Эмми, тети Перси Шрамма, на начало войны сильно напоминала “Последние дни человечества”: “Все это должно было произойти. Так сказано в Писании, и нам остается лишь воздать Господу хвалу за то, что власти диавола приходит конец. И придет наконец истинное Царство мира с Господом нашим Иисусом Христом на троне!”{1120} Клаус Фондунг отмечал, что немцы придавали 1914 году апокалипсическое значение. И не только немцы. “Как и большинство представителей своего поколения, — отмечал в 1906 году Г. Дж. Уэллс, — я начал жизнь с милленаристскими ощущениями… То есть предполагались трубные гласы, стенания и небесные знамения, Армагеддон и Судный день”{1121}. В августе 1914 года на страницах “Обсервера” Джеймс Луис Гарвин также заговорил на эсхатологическом языке: “Мы должны покончить с идеей войны. И, наконец, после кровавого дождя, может быть, встанет на Небесах великая радуга перед взором душ человеческих. И после Армагеддона, конечно, войн не будет”{1122}. 4 августа 1914 года настоятель церкви Св. Марии в Ньюмаркете предупреждал своих прихожан:

Поделиться с друзьями: