Горение (полностью)
Шрифт:
– Да, да, конечно, - ответил Петров, легко согласившись с поражением.
– От России быстро отвыкаешь. Здесь свобода, и это нормально, поэтому все эти клички и псевдонимы кажутся ненужными... То, что несвободно, противоестественно, согласитесь?
Не ответив, Савинков начал читать стихи:
– "В твоей толпе я духом не воскрес, и в миг, когда все ярче, все капризней горела мысль о брошенной отчизне, - я уходил к могилам Пер ля Шез. Не все в них спят. И грохот митральез, и голос пуль, гудевших здесь на тризне, навстречу тем, кто рвался к новой жизни, - для чуткого доныне не исчез. Не верь тому, кто скажет торопливо: "Им век здесь спать, под этою стеной". Зачем он сам проходит стороной, и смотрит вбок, и смотрит так пугливо? Не верь тому! Убиты? Да. Но
– Вот это прекрасно!
– сказал Петров восторженно.
– Можно было б зааплодировал!
– В Париже все можно, - Савинков наконец улыбнулся.
– Именно поэтому он и стоит обедни. Это город постоянно пьяного счастья. Великий Бодлер, герой революции, бунтарь и ранимый юноша, а потому отец всемирного символизма, именно здесь, после разгрома народного восстания, заставил себя написать великие строки: "Нужно день и ночь быть опьяненным, это - важнее всего, первый вопрос нашей жизни. Чтобы не испытывать безжалостного гнета времени, которое давит вам плечи и клонит к земле, нужно быть постоянно опьяненным... Но чем же? Вином, поэзией или красотой добра? Все равно, чем хотите, но только опьяняйтесь, иначе вы сделаетесь рабами и жертвами времени"...
– Кто-то говорил, что вы заканчиваете роман, Павел Иванович?
– А кто это вам мог говорить?
– лениво поинтересовался Савинков.
Петров с ужасом вспомнил: Герасимов! Свят, свят, неужели вот так, на доверчивой мелочи, проваливаются?!
– ...Я... Я давеча был в обществе... Кто-то из наших рассказывал, что вы дни и ночи работаете...
– Так это я динамит упаковываю, - Савинков снова позволил себе улыбнуться, не разжимая рубленого рта с бледными, чуть не белыми губами, - не лицо, а маска смерти.
– Пока чемодан сложишь, пока замаскируешь все толком, вот тебе и ночь... Ну, - он поднял свой "пастисс", добавив каплю воды, - начнем опьяняться?
– Я не пью.
– Вообще?
– Никогда не пил, Павел Иванович. Я ведь из поповичей, отец нас держал в строгости.
– Не смею неволить. Я и ваш стаканец в таком случае выпью, обожаю это вонючее зелье.
Савинков выцедил свой "пастисс" медленно, сквозь крепкие, с желтизною, зубы; поставил тяжелый стакан на серый мрамор стола и сразу же закурил новую папироску; казалось, что он вообще не выпускает ее изо рта - только кончит одну, сразу же, без перерыва, принимается за другую.
Услышав удивленный возглас за спиной: "Боже милостивый, Пал Иванович!" неспешно оглянулся и, быстро поднявшись, протянул руку неряшливо одетому господину:
– Рад видеть, Владимир Львович. Знакомьтесь с нашим товарищем.
Петров снова хотел подняться, и вновь Савинков положил ему руку на ключицу, упершись в нее большим пальцем, - нажмет посильней и хрустнет; каждый жест со значением, не то что слово...
– Петров.
– Очень приятно. А я Бурцев.
Вот оно, сразу же понял Петров; началось; неспроста они тут оба; сейчас почнут терзать.
– Владимир Львович издавал "Былое", вы, конечно, знаете этот журнал? утверждающе осведомился Савинков.
– Он положил жизнь на то, чтобы разоблачать провокаторов. Как в нашей среде, так и у социал-демократов.
– Я всегда восторгался деятельностью товарища Бурцева, - ответил Петров.
– Вы не назвали своего имени и отчества, - заметил Бурцев.
– Если вы тот Петров, что бежал из Саратова, то должны быть Александром Ивановичем. Здесь проживаете под псевдонимом?
– Для вас я Александр Иванович, - ответил Петров и ощутил острое желание выпить этого самого "пастисса", что так сладостно тянул сквозь зубы б а р и н.
– У меня к вам вопрос, Александр Иванович, - сказал Бурцев и сунул в рот вонючую сигаретку.
– Вас кто вербовал? Семигановский? Или отправляли в столицу?
– Что?!
– Петров резко поднялся, чуть не упав, оттого что деревяшка скользнула по полу.
– Что?!
– Сядьте, Саша, - сказал Савинков лениво.
– Мы в кафе провокаторов не убиваем. Полиция за это выдаст нас охранке. Обидно. Мы вообще
– Я отвечу на все ваши вопросы, господин Бурцев. И на ваши, - обернулся к Савинкову.
– Я готов отвечать, господа революционные баре, живущие в фиолетовом Париже.
– Я удовлетворен, - Савинков кивнул, глянув на Бурцева.
– Саша принял ваш вызов, Владимир Львович. Начинайте.
– Меня единственно вот что интересует, Александр Иванович, - мягко, с какой-то тоскливой проникновенностью начал Бурцев.
– Вы какого числа в карцер попали?
– А я там постоянно сидел! Вы лучше спросите, когда меня переводили в камеры. На этот вопрос ответить сподручней.
– Мне известны все даты, Александр Иванович, - заметил Бурцев, - я опросил всех, кого смог, - из числа товарищей, сидевших в Саратове в одно с вами время. Я предпочитаю называть вещи своими именами, особенно когда беседую с теми, кого ранее считал единомышленниками...
– А как вы беседовали с Лопухиным? Он что, тоже ранее был единомышленником?
– Петров, чувствуя, как ухает сердце, решил пойти в атаку. Каким образом он открыл вам все об Азефе? По идейным соображениям?
– Нет, Александр Иванович. По идейным соображениям он бы мне ничего не стал открывать. Мне придется сказать вам правду. С волками жить - по-волчьи выть... Моим помощникам пришлось похитить дочь Лопухина... Да, да, как ни прискорбно и безнравственно, но мы выкрали ее в Лондоне. у гувернантки. В театре. А Лопухин был в Париже. И его предупредили, что ребенок будет возвращен только в том случае, если он купит билет до Берлина, сядет в купе и побеседует с человеком, который подойдет к нему в Кёльне. Этим человеком был я. Мы доехали до Берлина. Там, в отеле "Кемпински", Лопухина ждала телеграмма от дочери... Вернее, от ее гувернантки... Ребенок был дома... Из трех присутствующих за этим столом об этом знал один я. Если эти сведения проникнут в Россию, вы собственноручно подпишете свой приговор... Итак, вернемся к вашей одиссее... Когда вы начали играть сумасшествие?
– Вы же опрашивали моих сокамерников? Должны знать. Я числа не помню... Мне тогда не до хронологии было...
– Понимаю, понимаю, - легко согласился Бурцев, - я вас понимаю...
– Не понимаете, - возразил Савинков.
– Не понимаете, Владимир Львович. Вас сажали по обвинению в х р а н е н и и литературы, и это грозило ссылкой. Под виселицей вы не стояли. А мы, - он кивнул на Петрова, - испытали, что это такое, на собственной шкуре... Поэтому С а ш а так нервен... Я понимаю его, и я на его стороне... Однако, - он чуть обернулся к Петрову, - Владимир Львович и меня подверг допросу по поводу побега из севастопольской тюрьмы, из камеры смертников... Я не обижался на него. Я же сюжетчик, я представил себе, что кому-то был угоден мой побег и честные люди рисковали жизнью, спасая меня, но делалось все это в интересах охранки... Помните Соломона Рысса? С ним было именно так, полиция даже в каторгу стражников закатала, хотя сама готовила Рыссу побег, - прикрытие прежде всего...
Почувствовав расслабляющее успокоение в словах Савинкова, увидев в его глазах мягкое сострадание, Петров ответил:
– По-моему, я начал играть манию величия в середине месяца, что-то числа десятого.
Бурцев удовлетворенно кивнул:
– Верно. Сходится. Но почему истязать вас начали только с двадцать первого?
– Тюремщиков спросите, - Петров зло усмехнулся.
– Они вам ответят.
– Спросил. Точнее - спросили, поскольку мне в Россию въезд заказан. Так вот, господа тюремщики утверждают, что в карцерах саратовской тюрьмы с десятого по двадцатое никого не было.