Горение (полностью)
Шрифт:
– Сколько?!
– охнул Норовский.
– Да откуда же у меня такие деньги ?!
– ...в кассу нашего департамента, - словно не слыша Норовского, продолжал чиновник, - для того, чтобы мы взяли ваше строение под свою опеку и сами провели ремонт. Извольте ознакомиться со сметой, здесь все подсчитано, и в случае, если вы в течение месяца внесете означенную выше сумму, мы проведем перестройку принадлежащего вам строения. В том же разе, если вы означенных денег внести не сможете, строение будет снесено. Срок - месяц, прошу расписаться в том, что я довел до вашего сведения заключение
– Здравствуйте, Птаха, - Дзержинский улыбнулся Гуровской и мягко пожал ее руку.
– Что глаза грустные?
– Ну что вы, Юзеф!
– Гуровская покачала головой.
– Ночью мало спала, готовилась к экзамену, а потом пошла к товарищам - надо было паковать литературу для Лодзи.
– Запаковали?
– Да. В паспарту - очень удобно и надежно. Не станут же полицейские рвать картины? Им в голову не придет, что под сладенькими видами Монблана хранится Люксембург и Адольф Барский.
Дзержинский удивился:
– Неужели Монблан вам кажется "сладеньким"?
– Сам по себе - нет, конечно. Но виды, которые с него делают, - невероятно безвкусны.
– Вас это сердит?
– спросил Дзержинский.
– Очень.
– А я, признаться, люблю смотреть, как в базарных фотографических ателье делают портреты молодоженов. Лица у них светлые, сами - счастливые. Фотограф заставляет их замирать перед вспышкой, и получается очень плохой портрет. То же - с Монбланом. Его делают слащавые люди дурного вкуса. Обстоятельства лишь на какое-то время оказываются сильнее вечной красоты: Монблан, как и счастье, категория постоянная.
– Дурной вкус - это обстоятельство?
– удивилась Гуровская.
– В общем - да. Если создать условия для проявления всех заложенных в личности качеств, то в первую очередь станет очевидной тяга к красоте. Людям столь долго ее не показывали, что каждый представляет себе прекрасное так, как может. А как может понимать красоту рыночный фотограф? Так, как ее понимали его необразованные, темные родители. Это же шло из поколения в поколение.
– Слишком вы добры к людям.
– Доброта - при этом - одна из форм требовательности. Я ведь не оправдываю, я пытаюсь понять.
– Оправдываете, оправдываете, - улыбнулась Гуровская, - нельзя все оправдывать.
– Хотите кофе?
– Очень.
Дзержинский свернул с Унтер ден Линден.
– На здешний кофе у меня денег никак не хватит, а тут, в переулочке, есть прекрасное местечко - пойдемте-ка.
Они сели за столик, Дзержинский попросил заварить хорошего кофе и, перегнувшись через стол чуть не пополам, шепнул:
– Вы играть умеете?
– Что?
– Гуровская, приняв было шутливую манеру Дзержинского, резко подалась назад.
– Как - играть? О чем вы? С кем?
– Тише, Еленочка, тише, дружок. Я хочу просить вас о помощи.
– Господи, пожалуйста! Я не могла понять, о какой вы игре.
– Тутошние филеры топали за мной, я от них с трудом отвязался. А мне сегодня надо увидаться с одним господином. Так вот, пожалуйста, сыграйте роль моей доброй и давней подруги. Сможете?
–
Кто этот господин?– Мой знакомый. Нет, нет, это не опасно. Будь опасно, я не посмел бы вас просить.
– Ну, конечно, сыграю. Где это будет?
– У вас.
– У меня?
– Да. А что? Неудобно?
– Я съехала со старой мансарды... Присматриваю новое жилье, поближе к центру, но такое же недорогое.
– Где вы теперь живете?
– Я?
Дзержинский снова улыбнулся:
– Ну, конечно, вы - не я же.
– У меня не совсем удобно, потому что я сейчас остановилась в отеле. Не знаю, какова его репутация...
– Как называется отель?
Гуровская почувствовала, как стали холодеть пальцы: не везти же его в свой роскошный трехкомнатный номер? Он такой, он прямо спросит: откуда деньги? А она не готова лгать ему, да ему вообще нельзя лгать, такие уж глаза у него, открытые, спокойные, усмешливые, добрые, зеленые у него глаза.
– Отель называется "Адлер", - подчиняясь его взгляду, ответила Гуровская.
– Это где, в Ванзее? Или в Кепенике, рядом с Розой?
– Нет. Это здесь, в центре, - еще медленнее ответила Гуровская.
– "Адлер" - отель буржуев. Разбогатели?
– глаза его по-прежнему были добры и приветливы.
– Откуда такие деньги?
– Мне прислал из Варшавы Володя Ноттен.
Что-то изменилось в его глазах: они остались такими же, только цвет их из зеленого сделался голубовато-серым.
– Это поэт, кажется? Он честный человек? Вы его хорошо знаете?
– Я его люблю.
– Ладно, поедем в "Адлер", - сказал Дзержинский и попросил счет.
– Я оттуда позвоню моему знакомому. Кстати, у Ноттена никаких неприятностей раньше не было? Полиция им не интересовалась?
– Что вы, Юзеф! Он вне подозрений...
На улице было еще светло, но сумрак угадывался в потемневших закраинах неба, и близкая ночь обозначалась велосипедистом, который ездил с длинной палкой от одного газового фонаря к другому и давал свет, невидный еще, но словно бы законодательно обозначавший конец дня.
– Я не зря спросил вас о Владимире Ноттене, Птаха. Он интересно и честно пишет, несколько, правда, экзальтированно, пэпээсами отдает, культом одиночки... Если по-настоящему протянуть ему руку, он сможет стать на наш путь?
– Не надо, - ответила Гуровская.
– Пусть наша работа останется нашей, Юзеф. Он слишком раним...
– Значит, мы - толстокожие слоны?
– Дзержинский искренне удивился.
– В революцию приходят ранимые люди, равнодушные никогда не приходят в революцию, Геленка.
– Я не то имела в виду. Он, как бы это сказать... Слишком мягок, что ли, слишком женственен...
– Женственность порой крепче показной мужественности, а мягкость - что ж, мягкость - одно из проявлений силы.
– С вами трудно спорить.
– А разве мы спорим? Ну, будет, ладно, коли вы считаете, что не надо, мы обдумаем ваше мнение; насильно к себе никого не тащим. Революционная партия, которая принуждает к сотрудничеству, - Дзержинский даже фыркнул, - разве такое возможно?