Горение (полностью)
Шрифт:
– Это нормальная обстановка для приговоренных к казни.
– Я напишу жалобу.
Грыбас заставил себя улыбнуться:
– Бесполезно, Александр Федорович. Это их закон.
– Мацей, я только что видел ваших добрых друзей. Вы понимаете?
– Да. Понимаю.
– Наше мнение совпало: вы обязаны написать прошение о помиловании. Вам сохранят жизнь.
– Что сохранят?
– удивился Грыбас.
– Жизнь? А кто сохранит честь? Вы скажете моим друзьям, что я знал, на что иду.
– Неужели вам не хочется дожить?
– Говорить можно,
– Простите. Простите, Мацей. Бога ради, простите. Но я правда же хочу спасти вас.
– Разве бесчестьем спасают?
(Месяц назад граф Балашов сказал Веженскому: - Сейчас нужен крен - я твои слова про Зубатова помню. Все развивается так, как задумывалось. Позиции наши справа и в центре крепки. Я не знаю, как будет, но то, что будет, - в этом не ошибаюсь. Поэтому надо делать крен, ты прав. Мы должны вербовать друзей слева - не в братство, конечно, а для того, чтобы контролировать все рычаги. Поедешь в Варшаву, защищать поляка... Я запамятовал его фамилию... Коли сможешь спасти его от петли - мы подойдем к левым. А это важно, ты прав, спору нет - весьма важно. Масонство, великое братство наше, должно быть всюду, знать все, понимать всех - тогда сможем свершить главное.)
...Веженский ехал из тюрьмы, забившись в угол пролетки. Перед его глазами стоял Грыбас за частой решеткой, как зверь в клетке: худой, высокий, бритый наголо, и улыбка по губам скользит, не сделанная улыбка, и до того открытая, что стало Веженскому самого себя страшно..,
Гуровская закрыла дверь, тихо поставила баул у ног, вдохнула прогорклый запах "кэпстэна", любимого табака Влодека, и поняла, что он дома - работает.
– Можно?
– она приложилась ладонями к двери, крашенной "слоновой" масляною краскою.
– Влодек...
– Да, да!
– Ноттен поднялся из-за стола и растерянно потер лицо. Здравствуй, Геленка!
Она бросилась к нему на шею, стала быстро обцеловывать его лоб, глаза, нос, подбородок, губы.
– Бог мой, как я там скучала по тебе, как скучала! Почему сердитый? Ты сердитый, Влодек?
– Что ты?! Устал.
– У тебя глаза больные. Хворал?
– Нет, нет. Здоров.
– Знаешь, твоя книга на днях выйдет в Берлине. Я договорилась с издателем. "Рассказы о горе" - я сама дала такое название, некогда было тебе писать, да и цензура...
– Боишься цензуры?
– Кто ее сейчас не боится. А что? Отчего ты спросил так?
– Как?
– Ну, не знаю... Так...
– Это ты с дороги так нервна, Гелена.
– Почему "Гелена"? Я не люблю, когда ты меня так называешь.
– Я очень устал, Геленка. Давай я приму пальто.
– У тебя жарко.
– Я не отворял окон, мерзну что-то.
На кухне, глянув на Гуровскую, которая сразу же начала хлопотать у стола, Ноттен закрыл глаза и снова стал растирать лицо так, что появились красные жирные полосы.
– Ой, ты похож на жирафу, - рассмеялась Елена Казимировна, - такой же полосатый!
– Нервы расходились. Все жду, жду, жду, когда придут - а они не приходят.
– Кто? ...
– Жандармы.
–
Ты с Красовским не встречался?– С кем?!
– испуганно переспросил Ноттен, вспомнив сразу же лицо Глазова и его слова о "псевдониме".
– Что ты, милый?
– улыбнулась Гуровская.
– Будто испугался чего...
– Нет, нет, чего мне пугаться? Какого Красовского ты имеешь в виду?
– Историк. Публицист. Профессор Красовский?
– Адам Красовский. Пан Адам?
– Кажется. Ты знаешь его?
– Шапочно. А что?
– Нет, ничего.
– Почему ты спросила о нем?
– Роза Люксембург считает, что он к нам близок, она мечтает привлечь его к работе в газете. Как ты думаешь - согласится?
– Никакой он не близкий к вам и не согласится ни на какую запрещенную работу.
– Кто тебе сковородки чистит? Меланья?
– Что?!
– в ужасе спросил Ноттен.
– Сковородки плохо чищены. Песком надо и кипятить. Сала - в палец.
– Я не замечал.
– Ты ничего не пишешь о деле Грыбаса?
– Написал.
– Тебе яичницу сделать с салом или с постной ветчиной, Влодек?
"Теперь я до конца верю Глазову", - понял Ноттен и замер, Прикрыв руками лицо.
– Сделай глазунью.
– В Берлине говорят, что тут всё очень напряженно из-за процесса над Грыбасом.
– Ты знаешь его?
– Да. В Париже напечатали статью, - предлагают отбить его из тюрьмы. Здесь об этом не думают?
– Я не слыхал.
– А где подставка, Влодек? Ах, мужчины, мужчины, оставь вас одних на месяц - ничего потом в доме не сыщешь.
– Ставь на тарелку.
– Ты же знаешь, я не люблю, если некрасиво.
– Поставь мне на руку, - тихо сказал Ноттен, - послушаем, как зашипит мясо...
Гуровская резко обернулась:
– Что с тобой?
В глазах у нее появился испуг, потому что в голосе Ноттена сейчас было что-то похожее на голос Дзержинского, когда они расставались в "Адлере".
– Ничего.
– Я тебя заберу с собой в Берлин. Съезжу туда на пять дней, по делам партии, и вернусь за тобою. Право. Не отказывайся. Тебе нельзя больше здесь. Ешь, родной. Соли достаточно?
Профессор Красовский визиту Дзержинского не удивился, потому что двери его дома были открыты с утра и до вечера - особенно для студентов и гимназистов. Библиотека польских классиков, книги по географии Польши, истории, философии, юриспруденции - все это привлекало молодежь: где еще найдешь нецензурированиого Мицкевича и полного, изданного в Париже Словацкого?!
– Чем могу?
– спросил Красовский, усаживаясь в кресло.
– Слушаю вас.
– У меня несколько необычное дело...
– Представьтесь, пожалуйста.
– Доманский. Юзеф Доманский.
– Студент? Какого факультета?
Дзержинский оглядел взъерошенную седую голову Красовского, подслеповатые, голубые глаза большого ребенка, улыбнулся чему-то:
– Я с тюремного факультета, профессор.
– Простите?
– Красовский не понял.
– Тюремного? Вы эдак о российской юриспруденции?