Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Путилин в ту минуту сам был противен себе. Растер бедного по земле, как плевок. Но не мог же он, в самом деле, позволить, чтоб его вот так брали на испуг! Они думают: сейчас начальство вскочит, лапки кверху и в ножки бух: не губите, помилосердствуйте! Начальство будто не знает, что все течет и все изменяется ежесекундно, а мир стоит и ничто не в силах его опрокинуть. Даже ваше заявление об уходе. Вы думаете, раз начальство уговаривает вас забрать заявление — значит, оно испугалось остаться без такого ценного специалиста, как вы? Без такого замечательного незаменимого специалиста!

— Благодарю за «хорошее отношение», Глеб Михайлович!.. — хлопок двери.

Эпизод исчерпан. А жжение в мозгу все длится, длится. Сейчас он пойдет по станции, будет всем сообщать с видом гордой жертвы, что уходит. Думает, вот сейчас все возмутятся такой несправедливостью, и начнется всенародное движение сопротивления.

Ну, как на войне: встал из окопа, ура и вперед — и все за тобой. Врешь, братец, сейчас не война. Хочешь знать, что будет? Встанешь, закричишь ура, и все с интересом будут глядеть, как ты побежишь. Те же самые люди. Странный эффект, не правда ли, у мирного времени? Это только война на всех поровну, а мир — у каждого свой… Явится такой вот борец за справедливость (ему непременно кажется, что он не за себя, а за самую что ни на есть справедливость!), занесет ногу на красивый шаг, надеясь, что подхватят в воздухе преданные руки товарищей и понесут. Понесут или уж удержат. Ан зависла эта занесенная нога в пустоте, и восставший обречен завершить красивый шаг, проигрывая единоборство, а зрители и болельщики долго будут перешептываться в кулуарах и, качая головами, мудро делать выводы о жизни, в которой не доищешься правды. Ерунда! Правды доищешься, когда она действительно правда! На суде, когда всплыл донос Семенкова о назначении Агнессы дисом, каждый — каждый! — почувствовал себя задетым. СЕБЯ. Потому что действительная, несомненная справедливость — она у всех одна. Как война.

Агнесса не хотела. Ее уговорили. Директор Василий Петрович, когда Путилин принес ему заявление Егудина со своей визой «не возражаю», запротестовал: «Да вы что, Глеб Михайлович, бог с вами, так не делается! Заявление подписывается в тот день, когда кончается его срок! Есть правила, этика, наконец». — «Делается, Василий Петрович, всяко. Как надо — так и делается!» — сказал Путилин внушительно, не давая директору никакого преобладания над собой.

Сила солому ломит, Василий Петрович открыл было рот, но вспомнил, наверное, свою внучку — белоснежку с голубыми глазами, и что до пенсии ерунда, вздохнул и подписал эту бумагу.

— Разбазариваете оперативный персонал! — ворчал. — Кем вы его замените?

— Сами ляжем на амбразуру.

— Лягут они на амбразуру…

Путилин вышел, положил бумагу на стол секретарше:

— В приказ!

И затеребили мирную женщину Агнессу — доколе отсиживаться в электротехниках?

Агнессе сорок восемь лет, и это — с какого боку глядеть — может быть и молодостью, и старостью. В окружении Агнессы все были молодые ребята инженеры, и глядели на нее все оттуда, из молодости, прощальными глазами, как бы преодолевая громадное расстояние, разлучающее ее с ними. Будто телега ее уже так далеко откатилась от того центрального места, где с шумным эгоизмом молодости справлялся пир и праздник жизни, что если кто и оторвет взор от завораживающей кутерьмы, и оглянется наружу, в даль отъезда, то едва разглядит, кто там, в телеге, покинул это ликующее место.

Постоянно ощущая на себе этот сожалеющий взор, Агнесса послушно перестраивалась, переводила стрелки своих внутренних часов на «пора спать», хотя чувствовала себя вполне в силах справиться с пляской молодости. Ведь мы боязливы и чтим посторонний взгляд превыше своего и покорно подвинемся в то место, куда нам укажут, лишь втайне пожав плечами: «Разве? Ну, как вам будет угодно…» Мы же скромняги все.

— С твоим-то опытом! — наседал Путилин. — И в такое время, когда родная ТЭЦ требует тебя «к священной жертве Аполлон», — ввернул, сделав дурные глаза. — Кто, если не ты? — ударился в цитаты. — Если я не буду гореть, если он не будет гореть, если ты не будешь гореть — кто же тогда рассеет тьму? — тыкал пальцем во все стороны. Балдел. Он молодил Агнессу. Но кто-то же должен был молодить и его, хотя уж он никому не позволил бы подумать на себя «старый», уж он бы оказал сопротивленье!

Агнесса поддалась, заразилась, что-то в ней взыграло — та одержимость, безрассудство, которое бывает лишь в детстве, когда хочется нырнуть в глубину и не то убегать, не то догонять — как мальчишки играют в щучки во взбаламученной реке.

— А, — махнула рукой и подмигнула неумелым оком. — Кто не рискует, тот не пьет шампанское.

Мигун-то у нас, чемпион по подмигиванию, — Семенков. Его, стало быть, заело… Дескать, чем я хуже Агнессы? Сидел бы, прижавши зад, затих бы, помалкивал. А теперь как старуха с рыбаком и рыбкой. Разбитое корыто.

Так что же, что же авитаминоз-то, отчего? Чего не хватает? Не распознал, вот что. Критерий подвел. Хижняк-то, а? Не распознал… Путилин чувствовал какую-то муть на душе — как изжогу. Хотя он старался со своими чувствами по возможности

не считаться, потому что стоящее на свете — не чувства, а дело, которым ты занимаешься. А чувства — это так, неразбериха одна. Подводят. Особенно когда ты полководец целого коллектива и должен подавлять свою приязнь и неприязнь, как неустанно учит его Агнесса, — чтобы коллектив был действенным. Уж это точно: каждое сообщество — хоть самое маленькое — всегда некий генератор, который производит отличную от других частоту и мощность. Это еще в школе было явственно: каждый класс — как отдельное, отличное от других существо. И излучает свой неповторимый свет. Цвет. Серый, сиреневый, черный. Первый класс купил колбас, второй резал, третий ел, четвертый… И все это черт его знает от чего зависит.

Должно зависеть от тебя.

…После института он попал на завод, в отдел главного энергетика. Там организм с его неповторимым излучением был такой. Верхушка, элита, человек десять — главные специалисты и пр. — обедали в столовой в отдельном зальчике, и заведующая столовой самолично, пава, покачиваясь, несла им на подносе, как официантка, отдельные их борщи через общий зал. Так было заведено, и все остальное из этого вытекало. Путилин со своего юношеского места не смог бы это свернуть (свергнуть), да и не был уверен, что это надо, он ведь еще не знал, как должно-то быть? Противно, правда, это было, чувствовал. Сидел раз в кабинете предзавкома, юный профорг (в колхоз посылают и профоргами выбирают всегда молодых специалистов — пусть отдуваются!), дожидались кого-то еще, а у преда на столе то и дело звонит телефон. Снимет он трубку, на Глеба покосится и потихоньку у трубки спрашивает: «Тебе какой размер?» — и в сторонку откладывает талончик. Нововведение такое было: распределяли дефициты всякие по справедливости: на каждый цех, отдел давали несколько талончиков (сапоги, ковры, платья…), и люди тянули жребий. А у предзавкома, оказывается, сверх справедливости еще оставалась на столе такая кучка талончиков. А Путилин сидит — молодой, глупый еще (не разрешивший себе пока быть умным — это ведь дело волевое) — и не знает, как ДОЛЖНО БЫТЬ, хотя чувствует: гадость-то, господи, мужик сидит здоровый, сильный, тряпки исподтишка распределяет. (Еще с той поры запомнил это гадостное чувство, и сам никогда, и жене строго наказал: я тебе погоняюсь за дефицитом! Зашла в магазин — что есть, то купила и носи. Сапог нет — ходи в валенках. Но чтоб этих страстей доставальных я не видел.) И тут влетела в кабинет Белкина, начальница планово-экономического отдела, на лице — скорбная озабоченность: только что через сложные связи «достали» аж в Вильнюсе врача, ужасно крупного специалиста, — надо Каюмова, захворавшего начальника производства, срочно везти!

— Двести хватит? — понятливо осведомился предзавкома и опять покосился на лишнего Глеба.

— Хватит! — скорбно кивала Белкина. Она-то Глеба не замечала: не та величина у него, чтоб замечать. Он был настолько малосуществующ для нее, что она могла, пожалуй, сесть на стул, на котором он уже сидел. Глеб даже машинально выставил ладони на коленях: защититься в случае чего..

— Но ты же имей в виду, Коле Заступину скоро в отпуск, ему-то рублей хоть двести останется? — тревожилась Белкина.

Коля Заступин — это был главный технолог, тоже из ихних «своих». Управленческая элита держалась дружной кучкой, и Белкина была там хозяйка, боевая подруга и знаменосец — трогательно преданная «своим» и презрительная ко всему остальному миру.

— Останется, — заверил предзавкома.

И то рассудить: фонд материальной помощи завкома стоит ли дробить на бессильные десятки — ведь в положении нормального человека десятка ничего не изменит, а заводчане все были нормальные люди, нищих не водилось — и куда разумнее было разделить этот фонд между «своими» по более ощутимому кусочку — к отпуску…

Нет, они не считали, что поступают несправедливо. Была даже своя жертвенность: «А Коле Заступину?..», священные узы братства. Ради которых та же Белкина стопчет весь мир, не поколебавшись.

Как-то потом Глеб видел ее в аэропорту: она вдвоем с директором направлялась в Москву, — видимо, везла отчет в главк, и они совместили свои командировки, чтобы вдали от свидетелей гульнуть в метрополии за казенный счет. Они ждали посадки и чувствовали себя уже в безопасности — как человек, удирающий от погони, всходит на судно под флагом своего отечества — и уже недосягаем для чужеземной полиции. Белкина держалась обеими руками за локоть возлюбленного, наморщив лоб и с немой мольбой заглядывая в его лицо. Директору было проще, мужская роль в этом спектакле легче: только лишь снисходить и сдержанно принимать нежные муки женщины… Уж они старались, бедные, — а что делать, приходилось участвовать в обязательных играх, приличествующих их кругу.

Поделиться с друзьями: