Городок Окуров
Шрифт:
– Эх, почтенный!
– начал было Тиунов, сверкая глазом.
– Вот те и эх!
– отразил бондарь и, круто повернувшись, пошёл прочь, а за ним отошли и другие.
– Православные!
– обратился кривой к оставшемуся десятку человек.
– Я говорю в том наклонении, что мы, мещанство...
Но кривой плохо выбрал время: каждого человека в этот час ждал дома пирог, - его пекут однажды в неделю, и горячий - он вкуснее. А ещё Тиунов забыл, что перед ним люди, издавна привыкшие жить и думать одиноко издревле отученные верить друг другу. На улицу, к миру, выходили не для того, чтобы поделиться с ним своими мыслями, а чтобы урвать чужое,
Осталась с кривым старуха Маврухина - красные глаза её, залитые мутной влагой, смотрели в лицо ему, чего-то ожидая, и Тиунову неловко было уйти от них.
– Что, бабуня?
– тихо спросил он.
– Сынок мой едет, чу!
– сообщила мать.
– Куда он?
– К царю небесному...
– Ишь ты!
– печально усмехаясь, сказал Тиунов.
– Нашли, слышь, дорогу-то туда!
Старуха тряслась и неверными движениями рук кутала дряхлое, разбитое горем и временем тело в грязные лохмотья.
– Прощай, бабуня!
– сказал кривой, отходя.
Она, улыбаясь, осталась одна на площади, перед большим, светлым храмом.
Тыкая в землю палочкой, Тиунов не спеша шёл в слободу, жевал губами, чмокал и, протянув перед собой левую руку, шевелил пальцами, что-то, видимо, высчитывая.
Понедельник был тихий, ясный; за ночь мороз подсушил грязь улиц, городок стоял под зеленоватым куполом неба празднично чистенький - точно жених.
Гулко и мерно бухали бондари, набивая обручи, за рекой пыхтела пароотводная трубка сухобаевского завода, где-то торопливо и озабоченно лаяла собака, как бы отвечая заданный урок.
Но уже с утра по улицам города поплёлся, как увечный нищий, слух о порче телеграфа.
Как всегда, в девять часов к почтовой конторе подкатилась монастырская бричка с дородной и ласковой матерью Леокадией и смешливой, краснощёкой послушницей Павлой на козлах; у закрытых дверей конторы стоял седоусый Капендюхин, с трубкой в зубах и грозно сдвинутыми бровями. Покряхтывая, мать Леокадия вылезла из брички и остановилась у крыльца, удивлённая необычным выражением давно и хорошо знакомого ей добродушного лица.
– Здравствуй, Нифонт! Бог милости прислал!
– Благодарствуйте, - ответил городовой таким тоном, как будто говорил: "Ну, нет, меня не обманешь!"
И, надув щёки, взглянул в небо.
– Ну-ка, открой дверь-то!
– попросила монахиня.
Капендюхин посмотрел на неё сверху вниз и спросил:
– А зачем?
– Как это - зачем?
– обиженно сказала монахиня.
– Ведь я же за почтой приехала и две депеши у меня...
– Почты никакой не буде!
Старушка взволновалась.
– О, господи, спаси и помилуй, - что ты?- И вчера не было! Неужто грех какой-нибудь в дороге?
Капендюхин внушительно поднял руку и остановил её:
– Вы, мать Левкадия, слухов не пускайте! Вам уже казано - почты вовсе не будет, и - всё тут!
– А депеши?
– робея и немножко сердясь, спросила старуха, девятый год, без помехи, исполнявшая на почте монастырские дела.
– Телеграфа нет.
– Нет?
Капендюхин наслаждался знанием
тайны, и от полноты удовольствия его усатое лицо смешно надулось. Он долго мучил любопытство монахини, возбуждая в ней тревогу, и, наконец, как-то вдруг вдохновенно объяснил:– Спортился главный телеграф у Петербурге. Комета, знаете, ходит там, так вот та комета задела башню, откуда все проволоки, - да вы же знаете телеграф, что мне говорить, вы же разумная женщина!
Мать Леокадия растерянно и недоверчиво посмотрела на него снизу вверх и - рассердилась уже до слёз.
– Я, батюшка мой, не женщина, а монахиня, да-а, - а смеяться надо мною - грех тебе!
Сконфузив городового, она уехала, а через несколько минут о событии уже знали на базаре, праздное любопытство было возбуждено, и торговцы, один за другим, пошли смотреть на почту. Они останавливались посреди улицы, задрав головы рассматривали уставленные цветами окна квартиры почтмейстера и до того надоели Капендюхину расспросами о событии, что он рассердился, изругался, вынул записную книжку и, несколько раз облизав карандаш, написал в ней:
"Его благородыю ваше благор пришёл народ лезет меня осаживает и пускает слухи. Не могу справится тишину порядок нарушають Капендюхи".
Потом он неожиданно схватил за шиворот сына бондаря Селезнева, озорника Гришку, и, делая вид, будто дерёт его за уши, шепнул мальчику:
– Беги у полицию, на, отдай помощнику записку - пятак дам, живо!
Сметливый Гришка вырвался и исчез, как пуля, сопровождаемый хохотом и гагайканьем обывателей.
Но скоро они принуждены были задуматься: из-за угла улицы появился полицейский надзиратель Хипа Вопияльский, а его сопровождало двое солдат с ружьями на плечах и два стражника верхами.
Весь город знал скромного и робкого Архипа с детства, все помнили его псаломщиком у Николая Чудотворца, называли его Хипой и в своё время много смеялись шутке преосвященного Агафангела, изменившего фамилию его отца, милейшего дьячка Василия Никитича Коренева, в смешное прозвище Вопияльского, потому что Коренев в каком-то прошении, поданном владыке, несколько раз употребил слово "вопию".
И вот этот застенчивый, неспособный человек шагает с обнажённой шашкой в руке и кричит издали устрашающим голосом:
– Ра-азойдись, эй!
Даже сам Капендюхин был, видимо, поражён странным зрелищем, подтянулся и, пряча трубку в карман, заворчал:
– Эге! То-то же!
Ошарашенные обыватели полезли вон из улицы, стражники, покачиваясь на старых костлявых лошадях, молча сопровождали их, кое-кто бросился бежать, люди посолиднее рассуждали:
– Это против кого же они?
– Н-да, пугают!..
– Что такое, братцы мои, а?
Ничего не понимая - шутили, надеясь скрыть за шутками невольную тревогу, боясь показаться друг другу глупыми или испуганными. Но некоторые уже соображали вслух:
– Позвольте - это как же? Вот я, примерно, письмо послал, требованьице на товаришко, куда же оно денется?
– А мне бы, не сегодня - завтра, деньжат надобно получить из губернии...
Уже давно с болот встали густые тучи и окутали город сырым пологом. Казалось, что дома присели к земле и глазами окон смотрят на хозяев своих не то удивлённо, не то с насмешкой, тусклой и обидной. Кое-где раздавались глухие удары бондарей:
– Тум-тум-тум! тум-тум!
Короткий день осени старчески сморщился, улицы наполнились скучной мглой, и в ней незаметно, как плесень, росли тёмные, вязкие слухи, пугливые думы.