Городок
Шрифт:
С синагогами получилось хуже. Одна осталась до поры до времени. А две другие превратились в фабрики. Одна – чулочная, что важно. Чулки у девочек и женщин имеют особенность рваться в самых неподходящих местах в самое неподходящее время. А уж о мужских носках говорить не приходится. Они не рвутся. Они горят.
Поэтому чулочная фабрика работала и даже имела вымпел красного цвета, который и висел в кабинете директора. Кстати – бывшего раввина. Хотя бывших не бывает.
Как и в иных цивилизациях, жизнь в Городке вполне процветала. А уж весной! Солнце заливает весь город и лес вокруг,
A дети вечером, съев традиционный бублик с маком и, конечно, не умывшись, уже спят крепким и уж точно счастливым сном.
От центральной и единственной в Городке площади бегут-разбегаются улочки. И прямые, и кривые, и иные так закручены, что не поймёшь, где кончается переулок Розы Люксембург и начинается улица Кузнечная.
Но народ в основном в городке крепкий, патриархальный. И хоть уважение власти оказывает (Ой, не всегда, не всегда. В кармане-то что? Фига!), но называет все улочки по-старому, прежнему.
Вот Кузнечная. Конечно, работают артели (потом стали называться «бригады»). И льют подковы. Да и коней подковывают. И плуг. И топор. А обручи на бочки. Без обручей всё же рассыпется.
Это когда в семье полный разлад и мужик пошёл вразнос, то соседи по дворам да домикам так и говорят:
– Да, рассыпается семья у Кольки. Чё говорить, обручей-то нет.
А артели могут и шкворень отлить, и даже для паровичка деталь нужную выковать.
Все в Городке знали: с ребятами с Кузнечной лучше не задираться.
Спокойнее. Тем более что верховодил всем еврейский кузнец Шлойме. Или – Шлойме-каторга. (Его жизнь, кстати, уже в литературе прописана.) Когда-то он на самом деле один год каторжных работ отбывал. Вернулся. Набрался опыта. У Голомштока вставил зубы и стал работать и работать. Неразговорчив.
Конечно, еврейские его друзья-острословы тут же пустили слух, мол, когда Шлойме в соляных копях наверх бадейки с солью подавал, в них и расчленённые каторжники попадались.
Все обмирали. А Шлойме в подпитии подливал страхов. Мол, хоть и мертвяки, но не портились. Потому что в соли были.
Параллельно с Кузнечной идёт улочка имени дедушки Калинина. А на самом деле – Сапожная.
Модницы да и серьёзные люди делали заказы у Арона, сына Моисея Пекарского. Он уж такие туфли-лодочки, такие сапоги или полусапожки мастерил, что хошь, а поехать в Минск или Смоленск, а ранее – и в Варшаву – ноги сами туда несут.
Благо остановка железной дороги недалеко, близ городка Дорогобуша. Раздва-три, и ты все свои обновки в большом городе демонстрируешь.
Наискосок от Сапожной идёт переулочек. В народе он зовётся Скотопрогонный. Новая власть переулок назвала Зоологический. Хотя народ зоопарков не видел, но переулок этот пользовался в городе известностью.
При его упоминании народ как-то по-доброму улыбался. Кивал головой.
Вздыхал.
На самом деле было вот что с этим переулочком. Каждое утро, когда коровок уже нужно выгонять и они тянутся медленно за пастухом, одна особь всегда подходила к перекрёстку и спокойно так стояла. Смотрела налево и направо. На разные команды внимания не обращала. Смотрела. Казалось даже, что она улыбалась.
Конечно,
хозяйка прибегала. Но не кричала, а так очень даже вразумительно с коровой этой пегой, кстати, масти говорила:– Ах ты, моё чудо. Ну и чё, я так и буду каждое утро за тобой бегать? Смотри, уже все люди смеются.
Корова к хозяйке голову поворачивала. Корку хлеба с удовольствием хрумкала. Видно, что-то про себя хозяйке говорила, вздыхала и шла за ней.
Корова стала достопримечательностью Городка. Народ, что не занят работой или чем иным, обязательно утром к перекрёстку Зоологического подходил. Смотрели на корову, и лица становились добрее. Разглаживались морщины, мягче разговаривали друг с другом. Иногда даже мирились парень с девушкой или супруги. Бабоньки тут же выдумали: «Ето корова магию такую напускает, штоб людям добро сделать».
Так ли, нет ли, а долгие годы уже ставшие взрослыми мальчишки и девушки, вспоминая этот переулочек и корову, вдруг расслабляли всегда напряжённое «советское лицо», смотрели друг на друга, и в глазах у них была любовь и грусть.
Особо следует сказать о театре и базаре Городка.
Но, конечно, вначале – о базаре. Он уж куда важнее театра. И даже – кина. Ибо базар – это и театр, и кино, и оркестр народных инструментов. Даже, может, и Совет Министров – просто вот об этом лучше не говорить.
Итак, базар, базарный день. Утро, пятница. Уже все столики торговые заняты.
Куры, утки, гуси. Яичек корзины. Масло, сметана, творог, сыр.
А ягода-малина. Капуста, огурчики, «лучок-стручок, чё ты смотришь, мужичок».
Мужички, что на самом деле на продавщиц поглядывают, краснеют, отходят, закуривают свой самосад.
А недалеко уже Шлойме свои бороны, уздечки, обручи, подковы работает.
Мужики смотрели, спорили, ругались, покупали.
За Шлойме была площадочка. Звали её Цыганская. Туда цыгане приводили коней. Нарядных, вымытых. Ох, селянин, умрёшь – да купишь.
Ещё эта площадочка была интересна, когда рынок уже закрывался.
Темнело. Но городская власть – ох, мудра, прости Господи.
На площадке поставили три столба, и свет ночной, привлекая мошкару и ночниц, не давал возможности уйти молодёжи да и остальным.
Неправильно мы написали «молодёжи». Все были на этой площадочке молодые.
И начиналось!
Бас под гармошку вдруг начал рассказывать:
…Когда б имел златые горыИ реки полные вина…Около столба с лампочкой скромно сидел баянист. У ног, как водится, картуз. Понятно, для поддержания тонуса.
Первого певца заменял тенор, чисто выпевавший:
…Живёт моя отрадаВ высоком терему.А в терем тот высокийНет ходу никому.Конечно, публике, а её-то стало неожиданно много, всё было приятно и по душе. Уже девчонки да молодухи стали подпевать про Хасбулата удалого.
Народ подпевал. Кто-то уже приплясывал, но все смотрели налево.