Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Городской леший, или Ероха без подвоха

Веревочкин Николай

Шрифт:

Мамонтов задолго до того, как выпил кровавый коктейль, чувствовал: в нем под дряхлеющей, надоевшей оболочкой вырастает другой человек. Другое существо. То, кем бы он хотел быть.

А хотел он слиться с лесом, стать лесом.

И по мере того, как зеленая кровь лешего перекрашивала в свой цвет кровь человечью, перебарывая ее, все глубже проникая в тело, Мамонтов чувствовал, как, наполняя все существо свежестью, ликованьем и головокруженьем, прорастают в его душе дремучие дебри.

Хоть бесом, но с лесом.

В ноябре в салоне «Голубая подкова» проходила персональная выставка-продажа произведений самобытного художника Алеандра

Мамонтова.

Впрочем, именно в этот день меняли вывеску. Старое название «Голубая подкова» было прислонено к стене. Двое рабочих, стоя на стремянках, держали над входом новый логотип — «Городской леший». Третий стоял на тротуаре и громко командовал: «Левый край чуть ниже. Правый — чуть выше. Не так сильно. Стоп! Сдвиньте чуть вправо».

Посетители, с опаской проходившие под тяжелой вывеской, были людьми искушенными и понимали замену названия правильно — как часть зрелища. Прелюдию.

За дверью их ждали скульптуры, плетенные из бересты и лыка. Корнепластика. И серия живописных полотен «Лес глазами Лешего».

Полотна, как западни. Казалось, они не написаны, а сплетены из заговоров, света, тьмы и дремучих, заповедных красок. Жутковатое, наркотическое очарование ворожбы заповедных цветов дополнял запах. Древний, забытый, он пугал и притягивал. И цвет полотен, и особенно запах, исходивший от них, можно было определить одним словом — колдовской.

Такой это был коварный запах, что случайно зашедший в салон человек уж и глаза щурит, и отворачивается, а его все ближе и ближе влечет к картине. Остановится в полуметре и наклонится, как летающий лыжник. Руки за спиной. Одна другую едва удерживает от желания потрогать шершавую поверхность полотна. Принюхивается в истоме, принюхивается — и отойти не в силах. Подошвы к полу как гвоздями прибиты. Глядишь, уже о цене торгуется.

— Оно бы и можно дешевле, да никак нельзя, гость дорогой, — степенно отвечает на его робкое предложение автор живописного полотна. — Не банка с солеными груздями. А и грузди нынче не дешевы. Картина, сам видишь, самолечебная.

— Что бы это значило — самолечебная? — спрашивает, усмехнувшись, ценитель искусства.

— А то и значит: занедужишь, приходи, постой перед ней — картина исцелит. А если ее в избе повесить — так и вовсе до самой смерти болеть не будешь. От ушиба, от пореза, от поруба и сглаза убережет. Никак нельзя дешевле.

— Сила искусства, так сказать, — кивает посетитель. — А если ее, допустим, в спальне повесить?

— Купи и вешай, куда хочешь. Хоть на чердак, хоть в погреб.

Из мшистых дебрей колдовскими глазами смотрели на зрителей лесные жители. Даже когда на картине не видно живых существ, чувствуется: из-за переплетения ветвей кто-то подглядывает за тобой, подсматривает.

Не то, чтобы страшно, а тревожно. Картину спиной чувствуешь. Она тебя как бы оплетает — корнями, травами, ветвями. А вот вид на лес из дупла. А вот — из норы.

Смотришь и чувствуешь себя тем, кто глядит из дупла и норы. Настороженным хищником.

Среди кочек ночного болота торчит бледная голова водяного в парике из водорослей. Смотрит он на серебряный череп Луны. И такая тоска, будто на чужой планете.

Сказочные персонажи зловеще реальны.

Леший верхом на лосе. Картина проступает, словно сквозь растрескавшуюся коричневую кору. Отступишь шаг вправо, шаг влево — видишь существа. За стволами прячутся.

Но, конечно, самым необычным произведением на выставке был

сам художник.

Рубаха навыпуск плетеным ремешком подпоясана. На ногах — лапти. Прохаживается, как у себя по горнице. Руки за поясом. Борода в косички заплетена. Янтарные шарики на концах косичек перестукиваются.

Рядом плывет Гламура Ивановна, хлебосольная хозяйка. Сочная женщина. Тоже вся в косичках. На каждой косичке по колокольчику. Голову повернет — звоночки так и запоют на все лады. Каждый раз новую мелодию. Захохочет искренне — видно, что и розовый язык проколот золотой гантелькой-колокольчиком. Голосок интеллигентный, с приятным перезвоном. Диадема из бересты. Сарафан до пят, словно покров тайны. Из домотканого полотна. Глаза сияют, как они могут сиять только у счастливой женщины, познавшей накануне незабываемую ночь любви. Пахнет Гламура Ивановна приятно, по-домашнему уютно. Как хлеб только что из деревенской печи. Подойдет к посетителю, тронет за рукав — и тот, польщенный вниманием, ярко вспыхивает, как включенный торшер.

Среди околдованных посетителей принюхивались к картинам два человека. Один маленький, как благообразный гномик, белобородый, синеглазый. В берете набекрень. Другой — длинный и худой, как истощенный долгим перелетом журавль.

— А ведь мы его видели. Не узнаешь? — сказал гномик, кивая в сторону художника.

— Не припомню, — отвечал спутник, приглядываясь к автору полотен. — Где? Когда?

— У фонтана напротив ЦУМа. Уличный художник. Ну? Паук. Двумя руками, всеми десятью пальцами рисовал. Мы еще о его манере поспорили. Ты его фокусником обозвал.

Тощий, прищурив глаза, пристально изучает человека, обреченного на скорый и несомненный успех.

— Ошибаешься. Тот повыше был. Борода пожиже. Одет попроще. А этот — Лев Толстой подался в хиппи.

— Ну, так образ сменил. Хитрое ли дело. Ты не на него, ты на работы его посмотри. Одна рука. Ишь, шельма, как выплетает! Право слово — ворожба. Так бы и прыгнул в картину.

— Да, да, да, — закивал высокий, принюхиваясь к холсту. — А ведь я еще тогда сказал — своеобразен на удивление. Только я его не фокусником назвал. Ты забыл. Я сказал: волшебник. Однако, цена! Чуть добавить — приличную машину можно купить.

— Оно того стоит.

В день открытия галереи «Городской леший» в горах появился Страх.

Первым с этим Страхом встретился некто Кропатый. Перед Новым годом по ночам промышлял он самовольной порубкой молодых елочек. Да не в первый раз. Можно сказать, семейный, наследственный бизнес. День год кормит. Ему еще кривой дед обходные тропы показал. Неуловимый Кропатый, браконьер в третьем поколении на первой же елочке ногу посек и топор потерял. А по пути глаз выколол. Сам на пост сдаваться приковылял. Но ничего толком объяснить не смог. Так сильно заикался. «Бу-бу-бу»… — а сам дрожит и в сторону Лавинного ущелья показывает.

Редко кто теперь туда заглядывает.

Там, где ревели снегоходы и квадроциклы, колготился, мусоря, веселый народ, а над мангалами дым пах шашлыком, — дремотно, пусто, тихо.

Полусидя на самодельном шлагбауме, перегораживающем въезд в заповедное ущелье, скрестив руки и ноги, дремал лесник Самохвалов.

Голова обронена на грудь. Левая рука перемотана бинтом не первой свежести. Фуражка свалилась и лежит у ног.

Посмотреть издали — величественная картина: между двух тянь-шаньских елей, как бы у врат самой природы, объят лесник угрюмой думой.

Поделиться с друзьями: