Горячие точки
Шрифт:
– Свои, Болек! – окликаю я его. Он поворачивается. Плюхаюсь на камни рядом с ним, судорожно пытаясь остановить ходящую ходуном, запаленную бегом грудь.
– Слава Аллаху, – скалится Болек. – Я уже думал, вы так ракии пережрали, что вообще ничего не слышете вокруг.
– Напад большой, – вставляю в русский, привычные здесь всем, сербские слова. Напад – атака, наступление.
– Слышу, – кивает Болек, – В общем, так. Мы тут нарвались на мусликов. Здесь в низине их до вздвода. Держу пока.
Речь его то и дело перебивается визгом пуль и грохотом очередей. Поймав паузу, он приникает к пулемету и короткими очередями бьет куда-то вниз, по видимой ему цели. Прямо на мой локоть густо сыпятся горячие, воняющие порохом гильзы.
– Потери есть?
– Убитых нет, а Кузнеца зацепило.
– Вижу! Командир сказал вас прикрыть и вывести из под огня.
– Чего выводить? Это вон мусликов выводить надо. Из этой низины им никуда не деться. Лучше обойди их справа по той осыпи, – он указывает на склон над лощиной, в которой зажаты муслики, – и вруби им в тыл. Разом и покончим.
– Добро! Только Кузнеца гляну.
В расщелине, под каменным козырьком в серой предрассветной хмаре сыро и холодно. У входа я натыкаюсь на Гогу, который то кидается к распростертому на камне Кузнецу, то залегает у входа с автоматом. Наклоняюсь над Кузнецом. По его серому, пепельному лицу сразу вижу – дело плохо. Дыхание учащенное, поверхностное. Пульс стрекочет под моими пальцами, как швейная машина. Шок! Почти механически достаю из аптечки шприц – двойной промедол. Жгут на руку. Долго в полутьме пытаюсь нащупать вену, но они уже «нитивеют», теряются.
– Гога, огня! – прошу через плечо. И Гога тотчас отзывается длинной долгой очередью куда-то во тьму.
Ну что за...
– Огня сюда! Посвети! Быстро!
Он пробирается ко мне и щелкает включателем фонарика. Есть, наконец-то попал. Игла поддела вену, впилась в нее. При шоке наркотик лучше сразу в вену, быстрее начнет работать.
Теперь внимательнее осмотреть раны. Одна пулевая в левом плече – так себе, ерунда. Пуля порвала мышцу и ушла своей дорогой. Хуже вторая. Под правым соском яркой розовой пеной пузырится черный глаз. Аккуратно переворачиваю Кузнеца на бок, ножем распарываю на спине комбез, под ним свитер и тельник. Все густо набухло кровью. Вот оно! Так и есть – выходное отверстие. Сквозное, через легкое. Пневмоторекс – из раневых каналов воздух напрямую попадает наружу, давление внутри легкого уравнивается с атмосферным и легкое опадает, перестает функционировать, начинается отек. Фигово! Рву куски целофана с оболочки какого-то лекарства и широкими кусками пластыря приклеиваю их крест на крест через раны. Надо закрыть доступ воздуху. Вернуть давление...
...Трое из пятерки Косолапого утаскивают на руках Кузнеца. А мы вчетвером: я, Косолпапый, Гога и Рустик – Русла Кусов, осетин из Цхинвала – пробираемся по осыпе в тыл мусликам, засевшим в неглубокой кустистой лощине под нами. Нас четверо да неразлучная парочка Болек с Лелеком – мы пытаемся атаковать взвод регулярной мусульманской армии. Полный бред! Но это так. Война вообще соткана из одних противоречий, глупостей и случая. Мы в данный момент являемся всем этим сразу.
Открываем огонь одновременно, наугад стегая свинцом заросли под нами. Нам тут же вторят «браунинг» Болека и «калаш» Лелека. Нас всего шестеро. Я с холодком жду, когда же муслики нас посчитают и начнут попросту обкладывать, но неожиданно замечаю краем глаза, как от лощины вниз по склону, к опушке леса рванулся серый силуэт. За ним еще один. Еще. Господи, они бегут! Не выдержали. Услышав стрельбу за спиной, решили, что попали в кольцо и бросились к спасительному лесу. Жаль только, Болек их со своей скалы не видит. Мало бы кто ушел...
– Айболит, меня зацепило! – вдруг слышу сдавленный шепот Гоги.
– Вот черт! Только этого не хватало! Я переползаю к Гоге, приткнувшемуся спиной к валуну.
– Куда?
– Он протягивает левую руку. Посредине предплечья темнеет пулевая рана. На обратной стороне еще одна. Прямо мне на пальцы капает горячая липкая кровь.
– Пальцы чувствуешь?
– Да вроде, – жмурится от боли Гога и пытается сложить их в кулак.
– Не трепыхайся! – липкими, скользкими пальцами ощупываю «лучи», вроде
все целы. Слава Богу!– Не дрейфь, Гога. «Сквозняк» – скоро затянется, зарастет как на собаке. С крещеньицем тебя, земеля!
Я бинтую ему руку, и мне вдруг становится хорошо и спокойно. Я улыбаюсь. Я рад, что драпанули муслики. Я рад, что победа опять на нашей стороне, я рад что Гога жив и что ранение у него пустяковое. И с каким-то чувством вины перед ним аккуратно перевязываю его драгоценную руку.
На самом деле я не хочу его смерти. Пусть Бекасов живет долго-долго. Пусть вернется в свой Красногорск, найдет себе хорошую бабу. Женится, настрогает кучу бекасят и показывает им по праздникам сине-фиолетовую вмятину от пули, полученной на далекой, далекой земле. Господи, в конце концов мы все здесь братья друг другу. Я перемазан кровью Гоги, Кузнеца, а до этого Левко, а до этого... Да что там вспоминать. Моя родня – это они, кто не сломался, не скурвился за эти безумные годы, кто не променял свою душу на иномарку, должность бухгалтера в банке или пару ларьков, торгующих дешевой водкой. Кто в одиночку ведет свою битву, за свою землю. Здесь ли, в Сербии, под Калайхумбом ли, под Грозным, в Москве ли, не важно. Это наше время. Если хотя бы на день задержится колесница момоны, дробящая нашу землю, если хотя бы на день остановит свой путь чужой ветхозаветный молох, пожирающий мою родину безвременьем, – мы не зря боролись и погибали.
В конце концов мы просто солдаты этой войны. А как известно, солдатский век недолог...
Я смотрю на кусающего губы бледного Гогу, и от сердца отступает тяжелая сосущая лихорадка мести. Я хочу, чтобы ты жил, Бекасов! И ты и тот – живите! Мне ничего от вас не надо. Все мое со мной. Мои чувства, моя вера, моя любовь. Их у меня не отобрать. Я счастлив!
В лагерь мы возвращаемся уже под ярким утренним солнцем. И я вспоминаю, шагая по знакомой тропе, как давным-давно, лежа в койке родителей, отсутствующих на даче, я рассказывал обнимающей меня Ленке, что над нами живут еще одни Бекасовы. И что одного из братьев – сверстников моей сестры, зовут Санькой. Нам было хорошо и покойно. Сладко и нежно. Мне кажется, в этот день мы и зачали малыша. Помнишь, как мы трепетно ждали его, считали месяцы. В феврале был его срок. Я прилетел к тебе, в июльский Приморск, чтобы сказать о том, что приятель-банкир одолжил мне под продажу квартиры деньги на срочную покупку жилья для нас. Я застал тебя растерзанной после больницы. Выкидыш.
Ну почему все самое плохо случается с нами в твоем Приморске?
Как нам было тяжело и как мы нуждались друг в друге в те дни, как растворялись в ласке и нежности.
Семь утра. В Москве девять. Сейчас твой муж надевает куртку и выходит из дома. Наверное, говорит тебе от лифта что-то нежно-сюсюкающее. И ты стоишь в дверях, в своей красной ночнушке, свойство которой задираться без всякого повода я так хорошо знаю. Его ждет любезный БМВ, бизнес, деньги, которыми он набьет вечером твой кошелек. А я шагаю по этой тропе. Грязный, не бритый, в чужой крови, в затертом до дыр камуфляже и думаю о тебе.
– Все будет хорошо, малыш! – вдруг замечаю я, что говорю вслух. Каждый человек имеет право попробовать вернуться в никуда. Я не в обиде. Однажды ты все вспомнишь.
Эй, я шагаю сейчас по сербской земле, ставшей для меня родной. Между нами сейчас две тысячи верст. Но чувствую тебя, слышу. Услышь и ты меня. Эй, однажды я вернусь, и мне будет очень нужен малыш. Твой и мой. Пусть это будет дочка. Она одна будет нам прощеньем и утешением в том страшном, что нам еще предстоит пережить. И пусть она будет похожа на тебя. Я согласен.
А если тебя все же купит твой Бекасов. И не таких покупали деньги и роскошь, не таким выкручивали руки постоянным напоминанием о счастье сына, о долге жены. Если ты останешься с ним, роди ребенка от него. Он все равно будет моим.
Один пожилой монах-четник сказал мне как-то, выслушав мою долгую полупьяную исповедь: «Друже, Слава, женщина всегда рожает только детей любимого мужчины. Так выжили мы, сербы. Наши женщины никогда не рожали турок. Даже в плену.
Молись Богу, Слава. Воюй и молись. Бог есть любовь. И потому вы в ней вечны».