Горящий рукав
Шрифт:
– Ну как ты? – Он протянул мне руку.
– Извини. Руку тебе не могу подать… Ожог.
Потом я ехал уже к другому доктору, кардиологу, – и тут мобильник зазвонил. Никак не могу по-новой приладиться: то правое ухо не работает, то правая рука. Ухватил все-таки левой.
– Алле. Это Серж. Наслышаны о твоем подвиге у "будки". Приезжай – все хотят тебя видеть. Запиши главный телефон…
Но тут запел талантливый нищий, и волшебного номера я не узнал.
Зато звонил Кабаков. Два раза. Первый раз, еще до прорыва уха, я ему ответил: "Ничего пока нет". Второй раз, после всего происшедшего, ответил: "Кажется, есть".
Дописал рассказ про все это – заодно и бытовые проблемы решил.
Поставил новую мощную пробку, как точку. Все! Пять минут блаженства!
Вскоре через сладкий туман снова стала проступать суровая реальность.
С которыми я всю жизнь прожил – и все, что сделал, делал рядом с ними! И вот теперь их унижали. Новый директор комаровского Дома творчества не пускал мыться писателей с литфондовских дач, руины которых еще стояли, напоминая о прошлом – когда, конечно, мы запросто в Дом творчества мыться ходили! Да, имели когда-то мы некоторые мизерные привилегии, которых, при нашей скромности, хватало, они вполне позволяли нам ощущать себя сибаритами, сливками общества, порой даже помещиками. Помню, как в далекие годы, скрытые уже дымкой времени, критик А., небрежно развалясь за столом, спрашивал у директора: "А скажи мне, любезный, творог нынче рощинский али нет?" И директор, стоя рядом, оправдывался – что да, творог нынче не рощинский, комковатый, заметили верно. Но дело в том, что сломалась машина, и рощинский не успели подвезти, но машину уже починили и послали за рощинским. Разве трудно? И думаю, не было в том ничего ужасного, даже для директора – почему же не подыграть, раз уж занимаешь такую ответственную должность, и уважить заслуженного человека? Наоборот – профессиональную гордость должен он при этом испытывать, а не хамство, которое постоянно нынче душит теперешних директоров. Мелочь – рощинский творог, но зато человек себя чувствует умудренным, искушенным в жизни, добившимся благ и привилегий (пусть мелких, мы не жадные). Каждый человек, проработавший всю жизнь напряженно и в одном деле, должен иметь возможность почувствовать себя преуспевшим, ценимым в своей среде и в ее окружении, пользующимся плодами своих трудов и даже слегка избалованным – почему же нет? Жизнь должна иметь цену и результат – на этом она и держится. Зачем же это так яростно разрушать? Почему бы не приласкать заслуженного человека – он же понимает все, не алмазов же просит! Нет! Наоборот – хамство! Желание унизить, доказать – ты никто, только тут мешаешь. Копившаяся десятилетиями классовая ненависть? Да нет. Обслуживающие всегда там неплохо жили.
И в общем-то, по-хозяйски себя вели. И детишки их тут гоняли на трехколесных велосипедах, и маститые классики рассеянно гладили те детские головки, и сумки поваров и уборщиц были странно пузатыми, когда они покидали пищеблок. Никто ж слова не говорил. Вполне вольготно они жили. Так за что мстить? Писательница Р., в детстве прошедшая вильнюсское гетто и замечательно про это написавшая, твердая, никогда не хнычущая, никогда не требующая никаких привилегий за свою героическую жизнь, приехала в Дом творчества на полдня раньше, накануне начала действия своей путевки, когда комната ее уже свободна была, – и напоролась на хамство нового директора
(каждый новый почище старого!): "Забудьте свои замашки! Вы теперь тут никто!"
Много ли у нас осталось? Такие вот милые сердцу пустяки. Неужели и их надо вырвать? Это не рачительность, не хозяйственность (как раз хозяйство у них все больше разрушается). Это – отстрел.
И седые мои коллеги собрались у крыльца. Критик А., который всегда в эпицентре самых жгучих проблем, возбужденно рассказывал мне, как его, пришедшего с мочалкой в Дом творчества с дачи, выгнал новый директор: "Здесь вам не обмывочный пункт!" Последняя седая прядь моего друга возмущенно поднималась, как гребень… помню еще лихие его кудри.
Да, жизнь прошла. Но – не мимо. Не мимо нас. Мы еще в этой жизни значим!
– Пойду! – решил я. – Пойду туда! И помоюсь! И проторю всем моим коллегам сей путь, который пытаются вдруг застить супостаты!
И я, как камикадзе с мочалкой, кинулся туда. Скажу этому типу, называющему себя директором (какой он директор?), что жизнь, прожитая нами, вовсе не ничтожна! Мы написали книги, которые читатели рвали друг у друга, мы накормили нашими изделиями три поколения, мы жили во времена, когда за одним пьяным столом собиралось больше настоящих писателей, чем родилось за все последующие годы. Мы – те самые, на чьи заработки, причем даже на малую часть их, построены все эти Дома творчества в Комарово,
Переделкино, Ялте и Коктебеле – везде, где обезумевшая обслуга, нанятая нами же, теперь пытается нас гнать!
Я пересек
железную дорогу, пошел по Кавалерийской улице, и сердце захолонуло. Сколько раз я проходил здесь, и один, и не один, но каждый раз в предвкушении восторга, в ожидании сладкой работы в уединении и тишине и бурного отдыха вечером с друзьями, ближе которых нет. Это дом большой и полезной жизни, прошедшей здесь, и никаким вандалам не сделать это место пустым. Я вошел в вестибюль.Сколько здесь было встреч! Они прошли перед моим мысленным взором… И никогда милые старушки-вахтерши, дремлющие за столиком в углу, нам не мешали. Никто не отнимет у нас нашей жизни, протекшей здесь. И теперешнюю не отнимут. Трудно ведь представить водопроводчика, объявившего себя хозяином Эрмитажа и изгоняющего искусства. И в нашем писательском "Эрмитаже" (что в переводе означает "Место уединения") главные мы.
Ага, вот и директор выходит из темного коридора в свет фойе: плотный, седой, даже представительный. Но только вот что он тут представляет? Директор – это при ком жить хорошо. А он кто?
– Хотелось бы помыться! – произнес я воинственно, выставив вперед мочалку, как стяг.
Он растерянно моргал, слегка ослепленный сияньем в фойе после темного коридора.
– Не советую! – наконец мрачно произнес он.
Еще и хамит! Вот он, решающий миг! Сейчас и определится, как пойдет наша дальнейшая жизнь – в унижении или…
– Советуйте своим подчиненным! – строго сказал я. – Вы директор лишь им!
"А также командир стульев и столов!"
Так же хлестко я сказал сорок пять лет назад директору Дома писателя, когда он поучал меня, после того как я выбил тяжелую входную дверь в Дом писателя, по непонятным причинам закрытую передо мной. "Вы командуйте стульями – и держите открытой дверь!" Теперь я всего этого не сказал – запальчивость уже не та. Пришла уравновешенность. Но суть осталась прежняя: нас не остановить! Он это почувствовал – и даже посторонился.
Белая обшарпанная дверь – та же. Сердце заколотилось. Нажал плечом – не открывается! Заперто! И эту дверь, что ли, выбивать? Замкнулся круг? С чего начал – тем и закончил? А-а. Не надо, оказывается, выбивать! Она ж на себя открывается! Забыл! Вот так… И я вошел в нашу нищую молодость. Ничего тут абсолютно не изменилось! Музей! Та же голая тусклая лампочка на перекрученном шнуре, распаренные склизкие деревянные мостки на грязном бетонном полу, хлипкая трубка душа с дырчатым наконечником высоко под потолком… разные почему-то ручки: холодная вода открывается железным колесиком, горячая – пластмассовым. Вспомнил – так было всегда! То ли чья-то трогательная забота о писателе (чтобы рабочие пальчики не обжег), то ли, всего вероятнее, небрежность. Но так было всегда! Я плачу.
Ладно – я мыться сюда пришел, а не рыдать! И торжествовать, между прочим, победу! Пусть теперь попробует других не пустить!
"Командуйте стульями!" Вот что мы будем теперь ему говорить! И будем ходить, куда и как нам заблагорассудится! Вот так. Даже мыться расхотелось. Никогда этим особенно не увлекался. Но – надо. Что он подумает, увидев меня сухим? Испугался в последний момент?
Сломался?.. Нет! Я защелкнул задвижку, отрезая отступление, решительно разделся, бросил все на колченогую скамью. Стал винтить крантики: вода, как и всегда, пошла криво (словно законы притяжения и не действуют на нее) и не из всех дырочек. Но так было всегда! И так же непонятно было всегда: это уже горячая пошла или еще холодная? Градус средний. Я в блаженстве закрыл глаза. Сейчас помоюсь, выйду – и окажусь в молодости. И в номере Житинского уже накрыт стол, и нетерпеливые друзья потирают руки… горячая слеза гораздо горячйй оказалась воды – прочувствовал весь ее путь от ресниц до подбородка. Ну ладно! Ты мыться сюда пришел! Символически я помылся уже… но символизм, боюсь, нынче не в моде. Только распаренная моя харя послужит символом торжества! Жалко, мыла не взял, но харю все же распарю! Видели чтоб! И не помышляли!..
– Немедленно выйдите, я требую! – Директор, опомнившись, стал рвать дверь. Но старая верная задвижка держала!
– Требуйте со своих подчиненных! – сказал бы я, если б вышел. Вы не знаете еще, что я железный? Но это потом! А сейчас – я уже подготовился к наслаждению, жадно подставил струям лицо. Какая-то странная нынче вода, затекала в губы. Из Ессентуков, что ли? А на цвет… я посмотрел на ладонь… кровь?! Быстро крантики завинтил.
Протер тусклое зеркало… Я ж говорил, что я железный – и в доказательство даже заржавел! Абсолютно ржавый стоял! Потер полотенцем волосы… яркий рыжий цвет вместо седины! Покрасился!