Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи — выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: «Совершенно верно». Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился — Гершензон.

(Молча: «О lasst mich scheinen, bis ich werde! Zieht mir das weisse Kleid nicht aus! [138] Ася! ведь это измена этому же, вашему же — Белому! Вы должны быть умнее, сильнее, потому что вы женщина… За него понять!»)

138

Какой кажусь, такой я стану! //

Не троньте белый мой убор! (нем.)

Вслух:

— Вы отлично знаете, что ваши стихи — невыжатый лимон!

Зачем же вы смеетесь над Вячеславом Ивановичем — и всеми нами?

(Молча: «Ася, у меня, конечно, квадратные пальцы, совсем не художественные, и я вся не стою вашего мизинца и ногтя Белого, но, Ася, я все-таки пишу стихи и сама не знаю, чем еще буду — знаю, что буду! — так вот, Ася, не выходите замуж за Белого, пусть он один едет в Сицилию и в Египет, оставайтесь одна, оставайтесь с барсом, оставайтесь — барсом».)

— Марина, о чем вы думаете?

Замечаю, что я совсем забыла говорить про Гершензона. (О, потрясение человека, который вдруг осознал, что молчит и совсем не знает, сколько.)

— Бойтесь меня, я умею читать мысли.

И оборотом головы на сестер:

— Почему у Цветаевых такие красные губы? И у Марины и у Аси. Они — не вампиры? Может быть, мневас, Марина, надо бояться? Вы не придете ко мне ночью? Вы не будете пить мою кровь?

— А ваш барс на что? Ночью он спит у вашей постели, и у него — клыки!

Другое явление — видение — Аси, знобкой и зябкой, без барса, но незримо — в нем, на границе нашей залы и гостиной в Трехпрудном, с потолками такими высокими, что всякому дыму есть куда уйти.

Между нами уже простота любви, сменившая во мне веревку — удавку — влюбленности. Я знаю, что она знает, что мы одной породы. Влюбляешься ведь только в чужое, родное — любишь. Про ее отъезд не говорим, егоне называем, не называем никогда. Это еще пока — девичество, вольница, по сю сторону тойреки.

Ей нужно уходить, ей не хочется уходить, стягивает, натягивает, перебрасывает с плеча на плечо невидимого барса. Не удерживаю, ибо в жизни свое место знаю, и если оно непоследнее, то только потому, что вовсе не становлюсь в ряд… (А со мной, в моей простой любви (а есть — простая?) — в моем веселом девичьем дружестве, в Трехпрудном переулке, дом № 8, шоколадный, со ставнями, ты бы все-таки была счастливее, чем с ним в Сицилии, с ним, которого ты неизбежно потеряешь…)

— Ася, вы скоро едете?

— Скоро еду, а сейчас иду.

Простившись с ней совсем жев нашем полосатом, в винно — белую полоску, матрасном парадном, естественным следствием всех последних прощаний, влезаю в своего гимназического синего барана (мне — баран, тебе — барс, все как следует, и они бар(ан) и бар(с) все-таки родня) и иду с ней вдоль снежного переулка — ряда переулков — до какого-то белого дома (может быть — ее, может быть, его, может быть — ничьего), который зовется «здесь». Здесь — прощаемся.

— А завтра Ася с Борисом Николаевичем уезжают в Сицилию!

Это Владимир Оттонович Нилендер, тоже мятущаяся и смещенная разом со всех земных мест душа, ame en peine — d’eternite [139] , уже с порога, вознеся над головой руки, точно моля ими зальную Афродиту отвести от этой головы беду. (Теперь замечаю, что и у Нилендера и у Эллиса были беловские жесты. Подвлиянность? Сродство?)

— Вы можете передать

от меня Асе стихи?

— А вы на вокзале не будете?

139

Душа, смятенная вечностью (фр.).

— Нет. В руки. В руку. После третьего звонка, конечно, чтобы…

— Понял. Понял.

— Нет. Не поняли и не после третьего, потому что после третьего все сразу лезут на подножку опять прощаться. Так вот, после последней подножки и последней руки. Ей, в машущую…

День спустя, выпрастывая шею из седого и от снега бобра. (Барс, баран, бобер… Бобром он этим потом тушил свой филологический пожар. Бобер сгорел, но зато были спасены все книги филолога!)

— Марина! Уехали! Это было растравительно. Она, бедняжка, храбрилась, неплакала, но вся сжалась, скрутилась в жгут, как собственный платочек — и ни слезы!

(Точно в Нерчинск! А ведь, кажется, — в Монреале, да еще с любимым, да еще этот любимый — Андрей Белый! Но таковы тогда были души и чувства.)

— А он?

— Он, кажется, был (с величайшим недоумением) — просто счастлив? От него шло сияние!

— От него всегда идет сияние.

Вы правы. Но вчера — особенное. Он не уезжал — отлетал! Точно не паром двинулись вагоны, а его…

Я:

— Вдохновением.

— Счастливая Ася. Бедная Ася.

И я, вторя:

Никому, с участьем или гневно, Не позволь в былое заглянуть. Добрый путь, погибшая царевна, Добрый путь!

— Марина, какое безумие, какое преступление — брак! Это говорит— мне говорит! В глаза говорит! — человек, которого… который… — и весь рассказ об Асе и Белом— о нас рассказ, если бы один из нас был хоть чуточку безумнее или преступнее другого из нас. Но зато — и какое в этом несравненное, сияние! — знаю, что если я, сейчас, столько лет спустя, или еще через десять лет, или через все двадцать, войду в его филологическую берлогу, в грот Орфея, в пещеру. Сивиллы, он правой оттолкнет молодую жену, левой обвалит мне же на голову подпотолочную стопу старых книг — и кинется ко мне, раскрывши руки, которые будут — крылья.

Это нам и всем подобным нам награда за все нами отвергнутые Монреале.

От Аси, год спустя, уже не знаю откуда, прилетело письмо: разумное, точное, деловое. С адресами и с ценами. В ответ на мой такой же запрос: куда ехать в Сицилию. И мое свадебное путешествие, год спустя, было только хождение по ее — Аси, Кати, Психеи — следам. И та глухонемая сиракузская девочка в черном диком лавровом саду, в дикий полдневный, синий дочерна час, от которого у меня и сейчас в глазах сине и черно, бежавшая передо мною по краю обрыва и внезапно остановившаяся с поднятым пальчиком: «вот!» — а «вот» была статуя благороднейшего из поэтов Гр. Августа Платена — August von Platen — seine Freunde [140] — та глухонемая девочка, самовозникшая из чащи, была, конечно, душа Аси, или хоть маленький ее мой отрез! — стерегшая меня в этом черном саду.

140

Августу фон Платену — его друзья (нем.).

Поделиться с друзьями: