Гостья
Шрифт:
– Папа говорит, а августе нельзя подстригать деревья, - пробурчала я.
– Да?
– сказала она.
– Им от этого больно.
– Вот как, - сказала она. На ней были садовые рукавицы, которые были ей малы; она снова взяла секатор и начала срезать стволы дюймовой толщины и сухие ветки: они щелкали, переламываясь, мелкие щепки летели в лицо. Это делалось быстро и умело.
Я не говорила больше ничего, только следила за ее лицом.
– Но мама Руфи и мама Бетти...
– начала я нерешительно.
– Я никогда не выхожу, - сказала она.
– Вам не надо будет оставаться, - сказала я, чуть не плача.
– Никогда, - сказала она.
– Никогда и низачем, - и отсекла особенно толстую, сухую серебристую ветвь, сунув ее мне в руки. Она стояла, глядя на меня, и ее
– А вы были на Великой Войне?
– На какой великой войне?..
– сказала наша гостья. Затем пробормотала: - Нет, я никуда не выхожу, - и снова принялась подрезать деревья.
Вечером того дня, когда должны были быть танцы, мам велела мне одеваться, и я оделась. У меня на двери висело зеркало, но окно было удобнее; оно все смягчало: в нем я словно повисала в середине черного пространства и мои глаза светились из глубоких мягких теней. На мне было платье из розового органди и букетик маргариток, не диких, а садовых. Спустившись, я увидела, что наша гостья ждет меня внизу: высокая, с обнаженными руками, почти красивая, потому что она сделала что-то со своими невозможными волосами, и ржаво-черные пряди завились, как на самых лучших фотографиях. Затем она встала, и я поняла, что она к тому же и красива на самом деле, вся черная и серебряная в платье парижского или лучшего нью-йорского стиля, с серебряной лентой на лбу, как у индийской принцессы, и серебряные туфли на каблуках с одним ремешком на подъеме.
Она сказала:
– Ах! Ну разве ты не прелесть, - а затем шепотом, взяв меня за руку и глядя на меня сверху вниз со странной мягкостью: - Я ведь буду плохой дуэньей. Я собираюсь исчезнуть.
– Ну, - сказала я, внутренне содрогаясь от своей смелости, - надеюсь, что смогу сама о себе позаботиться.
– Но надеялась я, что она не оставит меня одну и что никто не будет над нею смеяться. Ведь она и вправду была невероятно высокой.
– Твой папа ляжет в десять, - сказала мама.
– Возвращайся к одиннадцать. Желаю счастья.
– И она поцеловала меня.
Но отец Руфи, который отвез Руфь, меня, ее маму и нашу гостью в Кантри-Клаб, не смеялся. И никто другой тоже. Наша гостья казалась необыкновенно грациозной в своем платье, излучая какую-то странную доброту; Руфь, которая никогда ее не видела, только слышала сплетни о ней, завопила:
– Твоя подруга просто прелесть!
Отец Руфи, он преподавал математику в школе, сказал, прокашлявшись:
– Должно быть, одиноко сидеть все время дома, - и она ответила:
– О да. Конечно, да, - опустив удивительно длинную, худую, элегантную кисть на его плечо, словно непугливого паука, а их слова эхом взлетели в ночи и затерялись в деревьях, черной массой обступивших фонарики аллеи.
– Руфь хочет стать циркачкой!
– смеясь, воскликнула ее мать.
– Не хочу!..
– возразила Руфь.
– Да ты и не сможешь, - сказал ее отец.
– Я сделаю точно так, как мне захочется, - сказала Руфь, задрав нос, вынула из сумки шоколадку и сунула ее в рот.
– Нет!
– рассерженно сказал ее отец.
– Папа, ты знаешь, что я так и сделаю, - сказала Руфь с набитым ртом и в темноте сунула мне шоколадную тянучку. Я съела ее: она подтаяла и была неприятно приторной.
– Чудо, правда?
– шепнула Руфь.
Кантри-Клуб был куда скромнее, чем я ожидала: просто большой дом с верандой, опоясывающей три его стороны, не очень большой газон, но там была дорожка, ведущая к двум каменным столбам, над которыми - и дальше по аллее - были протянуты цветные китайские фонарики. Тут было хорошо. Внутри, на весь первый этаж, одна большая комната с лакированным полом, напоминавшая школьный спортзал; в дальнем углу стоял пуншевый столик, а по стенам и потолку висели гирлянды и цепочки фонариков. На кино это было непохоже, но все было чудесно разрисованно. По веранде были расставлены хрупкие креслица. Я решила,
что это "мило". За пуншевым столиком начиналась лестница на второй этаж, где на галерее были расставлены столики, за которыми взрослые могли посидеть и выпить (хотя руководство клуба притворялось, что ничего не знает). Большие французские окна были отворены на веранду, китайские фонарики на них покачивались от легкого ветра. У Руфи платье было лучше моего. Мы подошли к столику и выпили пунша, пока она расспрашивала меня о нашей гостье, а я то и дело врала ей.– Да ты ничего не знаешь, - сказала Руфь. Она замахала через весь зал каким-то своим друзьям: потом я увидела, как она танцует перед оркестром с каким-то мальчиком. Танцевали старшие ребята, их родители и другие взрослые пары. Я оставалась возле пуншевого столика. Взрослые, знавшие моих родителей, подходили и заговаривали со мной: они спрашивали, как мои дела, и я отвечала, что хорошо; они спрашивали, как мой отец, и я отвечала, что прекрасно. Кто-то собрался меня кому-то представить, но я отвечала, что уже знакома с ним. Я воображала себя Айрис Марч, сидящей с любовником в кафе и курившей сигарету в длинном мундштуке. Так было в "Зеленой шляпе". Отойдя от столика, я вышла через французское окно на веранду. Наша гостья сидела на перилах, вытянув длинные ноги, и читала журнал при помощи маленького фонарика. Цветы, росшие вокруг веранды, были едва различимы в свете декоративных лампочек, и лишь когда она переворачивала страницу, белые петунии вспыхивали в двинувшемся луче. Я решила, что сейчас и мне было неплохо выкурить сигарету в длинном мундштуке слоновой кости. И чтобы он блестели при луне. Луна уже вставала над лесом у края газона, но ночь была облачной, и в том направлении виделось лишь смутное свечение. Было тепло.
Наша гостья перевернула еще страницу. Я подумала, что она чувствует мое присутствие. Я снова подумала о любовнике Айрис Марч, выходящем за мной на террасу, когда кто-то похлопал меня по плечу: это был отец Руфи. Он взял меня за запястье и подвел меня к нашей гостье, оглянувшейся и рассеянно улыбнувшейся нам в темноте под цветными фонариками. Отец Руфи сказал:
– Вы знаете? Там, внутри, вас ждет родственник!
– Она продолжала улыбаться, но ее лицо словно отвердело. Она окончательно повернулась к нам, все еще улыбаясь, но из этой улыбки исчезло все.
– Как чудесно, - сказала она. Потом спросила: - А кто это?
– Я не знаю, - ответил отец Руфи, - но он высок и выглядит почти как вы - прошу прощения. Он сказал, что он ваш кузен.
– Por nada [ни за что (исп.)], - рассеянно ответила наша гостья, и встала, пожав руку отцу Руфи. Мы втроем вернулись в зал. Журнал и фонарик она оставила на стуле: они скорее всего принадлежали Клубу. Отец Руфи поднялся с нами по ступенькам в галерею и там, в самом конце ждал наш гость, высокий, даже когда сидел. На нем был смокинг, между тем как половина мужчин на вечере была в обычных костюмах. Он был не очень похож на нее: его лицо было смуглее и более плоским: когда мы подошли к нему, он встал. До потолка ему оставалось совсем немного. Это был гигант. Он и наша гостья не обменялись рукопожатием. Оба они взглянули на отца Руфи, с формальными улыбками, и он оставил нас: затем незнакомец вопросительно посмотрел в мою сторону, но наша гостья уже опустилась в ближнее кресло, вся гибкость, вся грация. Они выглядели прекрасной парой. Незнакомец достал из брючного кармана оправленную в серебро фляжку: взяв со стола стакан воды, он добавил туда виски из фляги, но наша гостья не притронулась к нему. Она просто отодвинула его одним пальцем и сказала мне: "Сядь, малыш", и я подчинилась. Потом она сказала:
– Кузен, как ты меня нашел?
– Par chance, кузина, - сказал незнакомец.
– Повезло.
Он ловко завернул фляжку и спрятал ее в карман. Взболтав напиток, он положил деревянную мешалку с эмблемой клуба.
– Мне пришлось потерпеть, - сказал он, - уж очень меня раздражал этот тип, с которым ты говорила. Здесь нет ни единого специалиста: все они недоумки, тупые и разболтанные.
– Он добрый и умный человек, - сказал она.
– Преподает математику.
– Дважды дурак, - сказал чужой, - если думает, что это математика! и он выпил свою смесь. Затем он сказал: - Думаю, что нам пора домой.