Чтение онлайн

ЖАНРЫ

графоманка

Щекина Галина

Шрифт:

Но можно ли слушать только себя? Вон, попробуй не послушай Батогова! Можно бы тут накатать про его жену беленькую, про женщину из Иркутска, но он говорит только про работу, про работу, будь она уже проклята. Ни один же человек не может жить без любви. И тем более такой, как Батогов. Такой изумительный в свои шестьдесят. Кажется, так бы и упала на колени перед креслом, и стала бы руки целовать…

Ларичева рассеянно съездила в садик, забрала сына и его сырник в нагрузку. Она четко понимала, что весна вокруг совершенно веселая, но посторонняя, как вечно пьяная соседка. А ее, Ларичеву, тем временем затягивает в туннель. И она сейчас ухватилась за край и вроде бы может еще спастись. Но очень сильно затягивает… Ведь как-никак появляется в жизни смысл. Надо бежать, быстро

проворачивать домашнюю рутину, чтобы добраться до компьютера. И потом — Господи, твоя воля! Делай, что хочешь! И что в жизни не удалось — все обретешь. И кого нельзя любить в жизни — там люби. И тебя будут любить только те, кого ты всю жизнь боготворишь… И, может быть, не умея разобрать и осознать себя, удастся хотя в этом, отраженном мире, как-то разобраться… И потом можно все это отнести тому же Радиолову. Или нет, лучше Упхолу. Или нагло прочитать на кружке. Пусть орут, что нехудожественно, а оно живет и бунтует, и ему уж никак рот не заткнуть. И от этого как бы не одна жизнь, а несколько. Говорят, у кошки девять жизней.

А тут может быть — сколько хочешь.

Без числа.

Вот если все отбросить… Что значит слушать себя? Что говорит ларичевское я в ответ на чудовищное неодобрение общества? Какое внутри Ларичевой может таиться эхо?

Первое эхо — “хочу”.

Ларичева хотела одного — чтоб жизнь была как в Древней Греции. Ей всегда нравилась и даже снилась Древняя Греция в разных видах, но тема узнавалась не просто по смуглым телам и тогам, которые полоскались на ветру. Но еще по каким-то форумам среди колонн. Может быть, ей снились древнегреческие кружки по развитию речи? А может, она видела себя среди государственных деятелей? Трудно сказать. Зрительный образ засел в Ларичевой навсегда — Греция, солнце, красота и свобода. Это и было ее “хочу”.

А что касается “могу” — это были буквы.

Только буквы и буквы, в навал и рядами.

Только это умела она и любила, больше ничего. Если быть уж совсем честной, то и это она умела не очень. Но, по крайней мере, буквы привлекали ее до такой степени, что она могла постараться, чтобы ставить их более затейливо. Ларичева доходила до того, что видела в рядах букв всякие рисуночки — например, когда делаешь в стихах выключку “по центру”, получаются причудливые вазы… Ну, и еще много чего другого…

Древняя Греция и буквы — это ясно, что искусство. Что тут может быть непонятного?

Только Ларичевой все еще было невдомек, что искусство — это ее сфера. Ларичева любила всякие анкеты, а по анкетам никогда не выходило, чтобы она относилась к этой сфере…

Другие прикоснулись. Пусть глазами, но все равно, узнали, по руке погладили. Остался же какой-то слабый след. Как в старой книге — след на рояле оттого, что кто-то прихлопнул бабочку, пятнышко цветной пыльцы. И когда горничная стерла пятнышко, с барыней случился припадок. И столько страданий ради этого.

Ну, ты совсем обезумела, Ларичева! На этой стезе страданий было достаточно. Взять поэтессу, которая шла крестный путь с Рубцовым. Ее мемуары в “Слове” ничего не объяснили! Так зачем же она их писала? С точки зрения рока — попытка защиты, самореабилитация перед обществом. Хотя все эти ужасы, кресты на небе — это из области психиатрии. Пусть даже и рок. Но чисто по-женски непонятно, как она с ним жила. Знавшие его по институту нехотя признают, что он был тяжелый в общении. Мягко сказано. А он ее ведь бил — бил! — запирал, позорил, тыкал отбитой бутылкой, не давал в сад за ребенком сбегать. Ларичева живо представляла себе, что значит не пустить бы ее за ребенком в сад… Поубивала бы всех.

Ладно, пусть это был конец отношений, алкогольная деградация. Но он и в начале отношений был не ангелом, а все тем же небритым алкашом, от которого мутило. Дербина вспоминает, как он появился в общежитии литинститута. Не понравился. Зачем же она тогда? Как вообще ложиться в кровать с человеком, который испинал до смерти, бутылкой истыкал? Опять и опять жалела, прижимая к себе его лысую голову?.. Понимает ли она? Раз нет объяснения женского, то трудно представить, как она от побоев заслонялась

его стихами. Значит, он сует ей в рожу сапог, а она думает — ничего, ничего, зато он будет скакать по холмам задремавшей отчизны… Про его стихи пишет, про свои ничего. Почему? Раз писала, раз книжка была в Воронеже, значит, оно было, свое? Так где оно? А может, для того побои и терпела, чтоб продвинул ее, словечко замолвил? Ведь к нему тогда уже прислушивались. Есть удушающая история с его рецензией на нее. Вот это и есть у них, кажется, единственное объяснение, беспощадное причем.

Значит, есть такая модель писательства — в литературу на спине. Вот рассказала же Нартахова случай, когда не захотела поэтесса лечь на диван, и ей не дали, не дали направление в литинститут. Или еще другая история — ходил патриарх местной литературы в одно женское общежитие, его не поняли, отвергли. И больше шансов у этой из общежития не было. И этот ужас реальней всяких там крестов на небе… И его не было бы, не будь половой диктатуры в этом темном-претемном деле. А еще говорят о свободе! Все эти деятели культуры не скрывали своего презрения. Что они сделали с женщиной, во что превратили ее, во что… “О родина, где я росла, ветвясь, меня не видит и толкает в грязь, И отблеск доморощенных жемчужин На откровенном торжище не нужен…”

НИВА ПЕЧАЛЬНАЯ, СНЕГОМ ПОКРЫТАЯ

Распределенная грядка, отбитая колышками за областной больницей и заросшая чертополохом, легла на совесть Ларичевой тяжелым грузом.

— Муж! — воззвала она в сторону близкого человека, поймав его между командировками. — Ты помнишь, мы хотели картошку сажать?

— Это мы решали зимой, — припомнил глава семьи. — А тогда был мороз. Картошка очень замерзала по дороге с рынка. Теперь же не замерзает.

— Так как же грядка-то? Распределили.

— Пускай распределят обратно.

— Неудобно, — завздыхала Ларичева. — Тебе все равно, тебя никто не видел ни на собрании, ни после. Зато там были наши, и все скажут, что Ларичева ленюха.

— Ты любишь ходить на собрания. Я люблю пиво, ты любишь другое. Результат налицо.

— Не на лицо, а на горб!

— Тебе виднее.

— Ты, значит, бросаешь меня? Не хочешь быть со мной заодно…

— Я никогда не был заодно с безумием.

Ларичев был все тем же обкомовским нежным пареньком. Только раньше у него было румяное безусое лицо с сияющими глазами, а теперь его облик был облагорожен курчавой бородкой и дорогим дипломатом. Его, конечно, закалили попытки коммерческой издательской работы, но главное для него было — независимость всегда и во всем.

— Муж, если бы нас было двое, мы бы питались мандаринами и ликером. Но вот есть еще двое детей, им грядка жизненно необходима. У тебя штамп в паспорте стоит? Дети туда внесены?

— Дорогая моя, когда натягивают вожжи, появляется сильная потребность их оборвать. Штамп стоит, а жизнь идет. Нет ничего застывшего, раз навсегда данного.

И он вышел в ночь с поднятым воротником. А Ларичева наутро пошла закупать три ведра картошки в сумку на колесах и кой-какие пакетики с семенами. Надо было засеять грядку, отвоеванную у общественности. Не то чтобы она очень любила родную землю. Так, смутный стыд… Который трудно сформулировать.

Для этого она проснулась в выходной рано утром, натолкала в один термос горячей картошки, в другой черного сладкого чая. Разбудила детей, напялила на них по трое штанов, сапоги. И взнуздавши на себя товарняк с припасами продовольствия и семян, пошла на пригородный автобус. Она чувствовала себя очень глупо, но ничего не могла поделать. Все ехали, и она ехала.

В поле после автобуса оказалось благоволение божье. Под светлыми сводами небосклона должны были приходить, но не приходили высокие мысли. Серая жемчужная дымка, пустота и величие. До обеда дети вольно мотались по просторам, увязая в пашне, а Ларичева копала, терзала эту пашню, как рабыня. И ей казалось, что она совершает подвиг, потому что она никогда не копала целину. А если бы это была полная целина, небо вообще стало бы с овчинку. Но целина была только два метра на конце, да и того свыше головы, а остальное добрые люди трактором распахали.

Поделиться с друзьями: