Чтение онлайн

ЖАНРЫ

графоманка

Щекина Галина

Шрифт:

И Ларичева восполнила свое портновское бессилие нелитературным потоком… слов-сорняков. Вполголоса.

ИСТОКИ И ТОКИ

“Милая девочка, — продолжала являться в телефоне Нартахова, — речная повесть моя сгорела в печи, но в папках, которые сохранились от сожжения в подполе, есть наброски очерка о тебе. Там все мы с тобой разобрали: и как ты писала для газеты статейки про кино, про легенду отрасли, а потом как ты перестала умещаться в газете и написала первые рассказы. Как дальше пошла к Радиолову, тоже знаю. Но что было до того, как ты вообще стала писать, неизвестно. Мне нужны твои истоки. Откуда взялась твоя литература как способ жизни? Многие начинают писать в тюрьме, грызет совесть и много свободного времени, вон вдова Рубцова что написала. А ты не сидела, не страдала в глобальном смысле, не знаешь богемы, так что же?”

Ларичева уже бросила писать, уверенная в своей ничтожности, а Нартахова этого еще не знала и честно продолжала жизнеописание местных литераторов. Ларичева задумалась, перебирая пшено. Очень уж дешевое досталось

ей пшено, но такое сорное, все палки попадали, щебенка, пусмы из мешка… Наверно, да, было пережитое в юности очарование. Какое очарование, когда?

Одно очарование тянулось с детских лет, где “Дети капитана Гранта” и “Джейн Эйр” были живее и дороже соседей и даже родичей. Даже Роберт Грант — именно по степени похожести на него нравились или нет местные мальчишки. Ларичева сама себе казалась той Джейн Эйр, живущей в замке, полном ужасов и тайн. И такое сильное это было чувство, что толстую книгу Ларичева читала за одну ночь — под одеялом, в обнимку с настольной лампой. И мать, обнаружив это безобразие, кидала книгу в ведро с углем, а Ларичева воровато доставала ее, обметала тряпочкой, сушила и гладила утюгом, чтоб не стыдно было возвращать… Любила Ларичева книгу из помойки, от сладких слез не в силах продохнуть. Любила краденного под кроватью Мопассана, от Пышки в удивлении и горе, “Отверженных” читала раза три, библиотекарша ужасно удивлялась — ты маленькая это понимать. Потом любила тонкую задрипанную книжку “Повесть о директоре МТС и главном агрономе”. Там девушка такая в шароварах, заруганная всеми, сделала единственная шаг. Ее директор понял — шаровары, коски, упрямый подбородок с ямкой и не смиренный взор — прикрытие неистовой души. И осознание любви оказалось гораздо непосильнее работы… И гораздо дороже всех этих машин и механизмов, ради которых он бился и жертвовал!

И Ларичева плакала, понимая, что это ее мать и отец. Что, будучи совсем другого характера, и имея совсем другую судьбу, эти люди были цельные, ясные, как куски золота, и поэтому писать о них было легче.

Как неистово Ларичева хотела написать так же! Чтоб кто-то прятал под подушку, ночами читал, измявши, не желая расставаться…

И город юности. И золотая молодежь в кафе, куда она зашла, следя за Нурали. Там вечер у филологов шумел, а толстый рыжий критик из газеты спросил тогда “почем твои коленки? что ты пишешь?” Но Ларичева ничего тогда писать и не пыталась, она прислушивалась, как спорили… Об этом Фолкнере, американце, как он пишет. О котором много лет спустя рассказал ей Ларичев! Что он открытие. И что пишет романы, живя на простой ферме. Это было странно — ну, спорили б они о местных, о своих, но нет, их волновал человек так далеко отсюда. И чтоб попасть на следующее заседанье, Ларичева за три ночи прочитала книгу. Понравились ли ей герои? Поразили Сноупсы. Особенно Рэтлиф. И все же половину разговоров не смогла понять. Она смотрела на филологинь, они казались ей людьми совсем иного, высшего порядка. А если есть хотели, то пекли два противня рыбешки мойвы. Одна из них высокая, худая, большеротая, в очках, вторая полненькая и смешливая, в черной водолазке, третья тонка и выгнута, как лук, пучок кудрей отросшей химии захвачен лишь резинкой, но голова была красивой, как у гречанки. Они все говорили меж собой, а Ларичеву и не замечали. Она только попробовала пискнуть, что Анчаров дорог ей, как сразу выстрелили фразой “так, популярные издания для домохозяек”. Как ей хотелось стать для них явлением! И говорить подолгу, на ночное небо глядя. Они все время пили, пили, у тонкой на квартире, в мастерской, в кафешках, если были деньги. И когда Ларичева уставала пить портвейн, качалась надпись на импровизированной кружке — про то, что “если вермут будешь пить, очень долго будешь жить”…

И чем они ее так взяли? Непонятно. Но взяли намертво и сильно. Они судили о литературе, но сами не писали… “Вот если б я была писателем! Таким, как этот Фолкнер!” Дурацкие мечты. Под дождь попала с тонкой, они шли из парка. Единственная и последняя возможность! Хотя прозрачные струи дождя качались, как цепочки, а лужи были теплые, живые, у Ларичевой ком в горле никак не проходил. Все то, что в Ларичевой — тонкой было скучно. Все то, что в тонкой — Ларичевой было недоступно.

Они все время пили и курили, и Ларичевой хотелось научиться. Она хватнула дым и проглотила, а потом как стало выворачивать ее, как застучало пульсом, точно молотом. Никак, никак не удалось и это, судьба была настолько против, что Ларичева сильно отравилось. И больше никогда потом курить не пробовала, а кто курил — смотрела, онемев от страха.

К ним приезжали из Москвы богемные ребята, и на обычной длинной вечеринке Ларичева вдруг услышала задавленные крики. Пошла, крадучись, шарила по коридорам. Когда уж стала различать слова, скользнула в дверь… Кричала и металась вовсе голенькая гостья, над ней навис, почти ломая руки, незнакомец. Она звала на помощь! Побежала, испугавшись, за тонкой, но та лишь брови подняла: “Ты ненормальная? Потише”.

Над Ларичевой все смеялись до икоты, потом опять пошли пластинки, и они, чокаясь кружками, сделанными из оплавленных зеленых бутылок, негромко подпевали “жил-был я… стоит ли об этом!” Они считали себя особым поколением. Голенькая гостья как ни в чем ни бывало уже сидела, пила и, хмурясь, грозила кулаком: “Кабы не эта б… власть, я половиной Москвы бы уже владела”. В ответ лишь усмехались: “Мы-то свою антисоветчину выстрадали, а вот ты…” Говорили, что Никольский

напечатал поз-зорную статью, зато “наш критик” — блестящий, блестящий ум (это был тот, рыжий, который дразнил Ларичеву за коленки), но больше всего они вспоминали своего друга, англичанина Роберта, которого очень любили.

И Ларичевой хотелось пристать, узнать, чего хорошего написал этот англичанин, хотелось плюнуть на этот бардак и уйти наконец, и стать вдали такой же выдающейся. Но она почему-то не уходила в свое общежитие, там было все понятно, но слишком тоскливо, а здесь она каждый день плакала от непонятности, но всегда узнавала что-то новое. Она от них узнала, например, и стала читать “Очарованную душу” Ролана, “Всю королевскую рать” Уорррена, “Над пропастью во ржи” Сэлинджера, Ивлина Во. Так ранили глупую Ларичеву люди, причастные к литературе. И окончив институт, она уехала, покинула их, но никогда не могла забыть. Они ей даже снились, филологини. Будто бы их пятницы стали большим официальным салоном, который снимают на видео и ТВ. И тонкая, разматывая шарф, рассказывает, затаенно улыбаясь, о гостях, и Роберт к ним из Англии приехал, и все они теперь уж не бродяги, а дивные, богатые созданья. И тонкая теперь уже профессор, по Воннегуту диссер защитила, а полненькая в черном — директор киноцентра, и знаменитостей у них хоть пруд пруди. Ларичевой снилась слава, которая обязана прийти к тем, кто “выстрадал”.

И еще она понимала — есть цивилизация людей и муравьев. Необязательно ведь людям знать, есть ли у муравьев цивилизация. Может и есть, но только это никак не пересекается.

Прошло с тех пор столько лет, а цивилизация муравьев продолжала копошиться на том же уровне. Вроде были, были ведь предпосылки. Были даже попытки! Но не было результатов. Реки текли, но никуда не впадали. Чувства переполняли и бурлили, но никак адекватно не выражались. “Ток без-зумных сожалений”, — так ехидно говорила одна из них, очкастенькая.

“Праздник для простых душ, — шептала себе Ларичева, вспоминая Анчарова, — это много музыки и света, и чтобы тебя заметили”.

ЧЕЛЯБИНКА В ОРГАННОМ ГУЛЕ

Поскольку Ларичева перестала писать, у нее появилось время читать. Только странно — она не могла читать книги, стоящие на полках, несомненно, хорошие, проверенные веками, а ей все хотелось чего-то неканонического, не такого. Да тут как раз Нартахова опять спросила по телефону — а как вам все же показалась челябинка?

В семинарском блокноте в скобочках номера журналов, записанные еще тогда, на семинаре. И надо же, не бесит ее по сто раз повторять! Знает, что Ларичева в своем ослеплении не в силах воспринять с первого раза. Первые же фразы повести воскресили мельком пролистанную рукопись. И всплыло на органном звуке имя, и потащило, понесло течением, крутя на разворотах.

Говорили, что у нее сложная, трагическая проза. Но “Ласковый Лес” оказался не изломанным, не трагическим. Не выискивала писательница зубовыбивающих сюжетных ходов, не оглушала никакими парадоксами, не сушила попусту мозги. Наоборот, несмотря на острую тревогу и подступающую к горлу печаль, повесть выводила к радостному, непобедимому. Даже неудобно — такой прямой, явный позитив, просто чуть ли не партийный. А может — как старый советский фильм, золотая фильмотека.

Загнавший себя в тупик интеллигентный человек, способный художник, не может создать шедевр средней руки для дипломной работы. Сталкивается с Нюркой, живет в ее причудливой хате и потом все создает, как надо, видите ли. Потому что ему создают условия — наравне со всеми обитателями хаты от собаки Сосиски до сома в ванне. Кто что любит, тот то и получает. А что именно кому надо — в этом Нюрка разбирается хорошо… Но откуда, кто ее научил, простую медсестру? Кормить сома еще ладно, но колдовать над натюрмортами?

Трагедийный накал то и дело сменялся размышлением, спокойной, даже лукавой интонацией. Мегаполисы и ржавые леса — заселялись живым Лесом, добрым Домом, летающими птицами, прыгающими кошками, собаками, беспризорным уникальным мальчиком. Быт уравновешен искусством, мысли и сомнения — действием, поступком. А у Ларичевой, как ни крути, все перевешивало в одну сторону! То искусство — значит, все остальное побоку, сидите на одной лапше, мы в горячке творчества… То стирать и компоты штамповать — и тут уж не до высокого. Не умела Ларичева соизмерять, все ее заносило.

Героиня повести Нюра не ждет, когда кто-то придет и что-то сделает. Она сама чинит, убирает, чистит, моет, лечит… Нюра из “Леса” как бы говорит о том, что добро в противовес злу — существует, что даже один в поле воин. Животные как показатель здоровой атмосферы и активного биологического равновесия, присутствуют вокруг Нюры в избытке — это обязательные коты, собаки — здесь собаку зовут то ли Чуча, то ли Сосиска, здесь голубю лечат ногу, а потом учат летать, соседка в энергетической подмышке высиживает чье-то брошенное яйцо, а в ванной плавает настоящий сом. Сома купили, не съели, покормили, выходили и выпустили опять в большую воду. На стенках комнаты много грибов, корней, она вся, как природная пещерка, продуваемая сквозняками. И в эту пещерку еще для полноты картины помещается исчерпавший себя художник, который должен написать новую, талантливую работу для диплома. Это кажется смешно и унизительно, но тем не менее, помощь он принимает, комнаткой пользуется, да еще и подсказки со стороны непрофессионалов слушает. И происходит чудо — он находит себя и пишет гениальную картину. Что тут сильнее действует — энергетика экологически чистых душ или экологическая встряска в зимнем Нюрином лесу? Скорее всего, и то, и другое.

Поделиться с друзьями: